2.
— О! Вот ты где! Тебя-то мне и надо, — воскликнул мессир Анри, преграждая ему путь. — Знаешь что, сейчас же бросай все и пошли со мною в замок. Очень нужно.
Ален даже опешил от неожиданности и ничего не успел сказать, только вытаращил глаза. Мессир Анри рассмеялся изумлению в его взоре и как-то чуть ли не по-дружески взял мальчугана за плечо.
— Да не бойся ты, ничего особенного… Просто тут такое дело, — говоря, юный сеньор тем временем начал властно увлекать его за собой, — тут один граф, Тьерри Фландрский, похвастался, что его трувор знает больше всего крестовых песен. А я ему и говорю — ну уж нет, в моем войске даже самый последний слу… хм… ну, в общем, ты — перепоешь кого угодно, любого несчастного фландрца. Так что теперь придется тебе постоять за честь Шампани, уж постарайся — я с Тьерри поспорил, не подведи! В крайнем случае, если проиграешь, немного фландрцу будет чести — мальчишку перепеть, а уж если выиграешь…
Тут Анри спотыкнулся об Аленское ведро с водой и беззлобно выругался. Был он не то что бы пьян — но в изрядной степени навеселе, Ален наконец понял это по раскрасневшемуся лицу господина и по слишком яркому блеску в глазах. Как бы то ни было, Анри впервые заметил Аленскую ношу.
— А это еще что у тебя за ведро? Бросай его прямо тут и пошли, времени мало…
— Не могу, мессир, — неуверенно цепляясь за ведерную ручку, заупрямился Ален. — Это вода для мессира Жерара, мессир, он рассердится…
— Какого еще мессира Жерара? — недоуменно поднял брови юный граф. Недовольство коснулось его орлиных черт, и Ален смутился.
— Для оруженосца, мессир… Он хотел мыться, мессир…
— Да плюнь ты на своего оруженосца, Ален, — нетерпеливо махнул рукою рыцарь, — пошли немедленно, нас графы ждут! Кроме того, он, в конце концов, оруженосец, а не наследный принц; может и сам себе воды принести — ноги не отвалятся до речки сбегать!
— Осмелюсь напомнить, мессир, он не мой оруженосец… Он ваш оруженосец… И… он рассердится… наверное.
Доводы Алена окончательно исчерпались, и он замолк. Анри только бровью повел:
— И пусть сердится сколько ему угодно. Ты, в конце концов, не его человек, а мой, — что это он, в самом деле, тобой распоряжается! Обойдется он как-нибудь без тебя, а вот я не обойдусь.
Поняв, что судьба его окончательно решена, Ален послушно поставил ведро прямо на землю и поспешил за своим господином. Все его сомнения потонули в приливе ужаса: что же он будет петь? Он же ничего не помнит! И не сыграет! И не споет! И сейчас опозорит всю Шампань своим дурацким голосом!..
— Все ты помнишь, — успокаивающе говорил мессир Анри, широкими шагами пролетая мимо цветных палаток, — и все отлично споешь. Ты лучше давай готовься, пока мы идем — там-то некогда будет, сразу за пение…
Ой-я, я влип, какой срам, — паникерски подумал Ален, хлопая широко раскрытыми глазами и едва поспевая за длинноногим Анри. Впрочем, нет еще, срам будет впереди, — успокоил его какой-то злорадный внутренний утешитель, и Ален на всякий случай быстренько прочитал про себя «Pater noster».
…Замковый огромный зал и впрямь был полон графов. Граф Тулузский, сын того легендарного Раймона Сен-Жилля, но сам, по странной случайности, не Раймон, а, кажется, Альфонс; сей граф родился, как ни удивительно, в Святой Змле и был крещен в Иордане, и, видно, влекло его к купели Господней тако же желание вернуться домой. Граф Неверский; граф Фландрский; графы Суассонский, Бурбонский, Понтьеский и Варенский, Тоннерский… Еще какие-то графы, чьих цветов перепуганный Ален не узнал… Может, где-то среди них сидел, отхлебывая из кубка и вздыхая о своей «amor de lonh»[6], и знаменитый сеньор Блайи, несравненный мессир Рюдель. Дамы. Незнакомые рыцари, наверно, все очень знатные. Огромная толпа народу, и все приветственно загудели, стоило Анри протолкнуть перед собой пунцового от смущения, едва живого Алена. Впервые в жизни он должен был петь перед столь огромной и столь знатной аудиторией, которая при всем при этом жевала, переговаривалась, пересмеивалась, обменивалась возгласами, подливала вина… Ох, как захотелось Алену оказаться сейчас подальше отсюда, в тихом садике возле дома, или еще где угодно — только не здесь!
— Вот, мессиры и дамы, — возгласил сеньор Анри, и сильный голос его на миг перекрыл общий радостный гул, — вот и моя ставка. Этот мальчик сейчас постоит за честь Шампани своим голосом — и искусством музыканта.
(Маловатая, маловатая ставка-то! — смешливо пронеслось по залу, и Ален бы покраснел еще больше, если б это только было возможно. Мессир Анри ободряюще сжал его плечо.)
— Ну так что ж, мессир Тьерри, а где же ваш хваленый трувор? Выдавайте его на погибель, начнем состязаться!
— Что ж, добрый друг мой Анри, мой черный лев — против вашей синей водички! — громко, полунасмешливо отозвался полноватый темноволосый барон в желтом, сидевший на другом конце стола. Это и есть Тьерри, догадался Ален, когда раздвинулся ряд, открылось место на самом углу, а напротив мальчика возник очень приятный человек лет сорока, с маленькой арфой в руках. Волосы трувора были прямыми и пепельно-серыми, а глаза — умными и улыбающимися.
— Ты только не волнуйся, дружок, — шепнул он, наклоняясь к Алену, — если запнешься — главное, не останавливайся, пой дальше, никто ничего не заметит. Меня, кстати, Готье зовут.
— Я — Ален, — благодарно отозвался мальчик. Противник вызывал у него желание скорее подружиться навсегда, нежели состязаться; но делать было нечего. Почему-то гербовая интерпретация происходящего, та, которую преподнес граф Тьерри, застряла у Алена в голове, и теперь не давала покоя, являясь навязчивой картинкой: переплывет ли черный лев синюю реку? Потонет или одолеет? Бароны по обеим сторонам стола уже делали ставки, развлекаясь, как только возможно, и граф Мецкий, высокий седовласый красавец, встал во главе стола, на правах хозяина объявляя начало состязания.
Кинули жребий — монетку — кому начинать. Выпало Готье быть первым. Оба трувора должны были петь по одной песне по очереди, пока один из них не иссякнет, не найдя, что еще ответить. Повторы песен запрещались.
— Я, пожалуй, ставлю на малыша — он такая прелесть! — достаточно громко высказалась какая-то дама и серебристо рассмеялась. Уши Алена заполыхали. Он пробежал взглядом по лицам, ища поддержки — например, Аламана — но его тут, кажется, не было. Вместо Аламана Ален наткнулся на горящий взгляд хмельного мессира Анри — и ему стало еще хуже. Но Готье незаметно ободряюще подмигнул ему, устраивая на коленях арфу — и ударил по струнам.
Первой Готье спел довольно известную песню про место турнира — Эдессу, которую Ален тоже знал и даже не раз распевал, было дело, по пути до Меца. Он ответил, щегольнув редкой песней язвительного Маркабрюна — о месте омовения. О том, что Господь обещал Своим рыцарям корону императора, если только они отомстят за него врагам, последователям Каина, а красота тех, кто таки дойдет до места омовенья, до Купели Христа, станет превыше красоты утренней звезды. Правда, эта песня была, кажется, про Испанию, а не про Палестину, но главное — крестовая… Завершалась она суровым порицанием трусам, обжорам и прочим грешникам, остающимся дома; под конец песни почти все бароны восторженно стучали по столу кулаками в такт, а когда Ален кончил, ему придвинули кубок — промочить горло. Кажется, я спел удачно, подумал мальчик, одним глотком втягивая в себя жидкость — и закашлялся: это было весьма слабо разбавленное вино.
Готье, не переставая улыбаться Алену, ответил Маркабрюновской же песней о несчастной девушке, которую оставил одну друг-крестоносец:
«Пролились слезы, как родник,
И бедный вымолвил язык:
— О Иисус, сколь ты велик!
Тобой уязвлена душа.
Ты оскорблен был, но привык
Столь к поклонению, что вмиг
Находишь для отмщенья слуг…»