— Как свинья? — Антуан почти смеется, больше не ведая страха. Трудно только давить мокрый кашель, не вовремя рвущийся из груди. — Как свинья? Нет, земляки. Нет, совсем наоборот. Он-то умер как человек. Как человек Иисус.
Слезы заливают мир, не дают видеть, и Антуан закрывает глаза, с облегчением погружаясь в темноту, уже нечего бояться, все, чего можно бояться, уже случилось, и это тоже свобода.
Аймер, Аймер, Аймер, кричит его сердце, не слыша ничего, кроме собственного крика, но можно закрыть глаза и расслабиться, есть утешение и для тебя, потому что совсем скоро ты будешь с ним в раю. Как прекрасен этот мир, и прекрасен Мон-Марсель, закат над пещерой, запахи с гарриги, теперь, когда все кончилось, красота его виднее, чем когда бы то ни было, вот зачем мы сюда пришли, но даже если будет очень больно — ведь будет недолго, как у Аймера, Аймер, Аймер.
9. Собачья смерть
Брат Джауфре в кои веки спал крепко, хорошее снадобье дал инфирмарий — уже третью ночь позволяющее спокойно спать без болей. Если так дальше пойдет, говорил брат Ренье только вчера, довольно прохаживаясь вдоль кровати, — если так хорошо будет и дальше, то дня через два пойдешь, сынок, с прочими на хоры.
И ни за что бы не проснулся он от любого постороннего шума, кроме одного шума на свете — того, которого в страхе ожидал всякий раз, как опускалось солнце. Звука, могущего означать Гальярдову смерть. Теперь это был еле слышный, но несомненный плач.
Джауфре сел в постели, ища в темноте колокольчика — плошка с маслом чуть мерцала под потолком, темной горой храпел у двери разболевшийся вчера брат келарь, а Гальярд издавал звуки такие тихие и неприметные, что лишь невероятность их привлекала к ним внимание. На полпути Джауфре раздумал звонить, откинул одеяло и двинул к приору босой, подбирая на ходу распустившиеся рукава. Старый приор его, услышав движение, мигом затаился; лишь дыхание его, мокрое и неровное, выдавало — он не просто спит, ткнувшись лицом в подушку. Джауфре нерешительно присел на край его кровати и заметил, что матрас исключительно жесткий — по сердитому настоянию Гальярда соломы в нем было вдвое меньше, чем у прочих больных.
— Отец Гальярд, — Джауфре низко нагнулся, чтобы шептать в самое ухо, не будя ни Мартина, ни кого другого. — Отец Гальярд? Отзовитесь-ка… Отзовитесь, иначе я брата Ренье позову…
— Тшшш, — голос Гальярда с трудом пробился сквозь подушку. — Не зови никого… Тихо…
— Кто ж это вас перевернул, отче? — запоздало ужаснулся Джауфре, понимая, что больной не мог сам лихо перекатиться на живот, не причинив себе сильной боли. Рука его — левая, недвижная — оказалась неловко подвернута, и холодны как мертвые были ее пальцы, на которые Джауфре наткнулся, силясь помочь. — Больно вам?.. Погодите-ка… Я сейчас!
— Т-с-с… Что ж ты шумишь… Просто… помоги… развернуться, — прошептал Гальярд, злясь на собственную беспомощность. На непослушный рот, так невнятно говорящий одной половиной, на тяжелое тело, требующее столько возни.
При посильном содействии самого приора Джауфре смог перевернуть его на спину, извлечь из-под него и вручить в здоровую руку небольшое распятие, которое Гальярд, видно, не переставал сжимать. К концу сложной операции оба были мокры — уже не от слез, но от пота, и слава Богу. Джауфре даже умудрился промокнуть приору лицо краем простыни; Гальярд улыбался ему с темноте с таким смирением крайне гордого человека, вынужденного принимать помощь во всем, что юноша сам едва не прослезился.
— Еще что-нибудь надобно, отец Гальярд? Попить вам подать? Может, все-таки того… инфирмария?..
— Не надо инфирмария, — Гальярд самыми глазами убедительно показывал, водя из стороны в сторону: нет, нет, не нужно ничего. — Хорошо все. Господь милостив, я себя чувствую прекрасно. Ступайте, брат, ступайте на свое место.
Но, поелику Джауфре не являл немедленной готовности поверить и отойти, но продолжал стоять белым укором совести, ища в приоре признаков худшего, Гальярд вынужден был знаком пригласить его наклониться. Пальцы, сомкнутые на брусе креста, слабым царапающим движением позвали юношу — и тот, чтобы быть поближе, опустился на колени.
— Дело в том, — лекторским тоном объяснил Гальярд, словно толкуя простейший постулат, — что брат Аймер вернулся. Это хорошо. Значит, скоро и Антуан… Скоро и брат Антуан прибудет.
Джауфре отстранился, чтобы с нарастающим ужасом поглядеть на безмятежное, улыбающееся лицо своего приора. В темноте улыбка его была словно у мертвой головы — слишком проступили скулы. Юный монах приоткрыл было рот, чтобы сказать наверняка — нет, ошиблись вы, отче, никто вчера ли, сегодня из миссий не прибывал, это вам во сне привиделось — но что-то в лице Гальярда окончательно напугало его, и он потянулся за колокольчиком. Слабая приорова попытка перехватить его руку не увенчалась ничем, но звук так и остался не услышанным — в эту же минуту ударил колокол часа первого.
Радуйся, брат Аймер во славе: соций твой по твоим заслугам забыл наконец о себе. Поглощенный собою самим всю эту черную неделю, как никогда в жизни, теперь наконец-то он вышел на свет, за пределы собственного отчаяния, и оттуда, из-за предела, увидел происходящее совершенно иным взором, так что не было уже страшно, сделалось, можно сказать, хорошо — осталось только то, что имело значение. Одно имело значение: Аймерова кровь повсюду, на белой его одежде, на каменной стене, куда она брызнула, едва Аймер инстинктивно рванулся прочь от ножа… И на руках Жака она была, мой теперь руки, не мой: на них кровь мученика, семя церкви, а добрый земледелец, бросивший в землю это алое семя, теперь приближался с ножом и к Антуану, тень его — сразу несколько теней от нескольких толстых свечей — наплывали друг на друга. Аймер, Аймер, я иду, сказал Антуан внутри себя, думая об одном — как странно мертвое тело его друга, самого живого человека на свете, как не верится, что оно взаправду мертвое — не вяжется с Аймером эта кривая агиография, прощальный гимн, слишком помпезно все, не в его духе. Не в его духе смерть. Вот еще одно доказательство, что человек не создан для смерти, создан не для смерти, — любой человек, особенно Аймер. Аймер, где ты? Не может быть, чтобы это был весь ты.
— Кончать теперь и второго? — голос безносого раздавался над ним как будто издалека. Будто и не о нем. — Эн Бермон, пустите, что ли? Куда его еще девать.
— Не так быстро, Жак, не так быстро, — задумчиво говорит Бермон, и тоже издалека: куда уж ближе отчим к своему пасынку — считай, сидит на нем верхом, заломив ему кверху руку и прижимая для верности коленом. А притом издалека доносится его голос, откуда-то снаружи, или, наоборот, изнутри — de profundis узкого мира, которому уже не принадлежит обсуждаемый ими человек. Как будто не судьбу его они сейчас пытаются решать — да и что они могут решить, есть другой, Кто решает — и к Его голосу Антуан изо всех сил пытается прислушаться, но этот голос говорит только об Аймере. Антуан вдыхает пещерную пыль, как ладан, и говорит Ему голосом своей души — «Делай, что хочешь, Господи, делай, что знаешь. Вот я. Только… если можно, поскорее».
Однако там, снаружи — или внутри, в мире пещеры — тоже что-то происходит. Марсель, похоже, зверски зол и оттого говорит тихо: ярость попросту душит его.
— Значит, понапрасну… Такой опасности… И еще эта п-проклятая женщина… — обрывки его слов долетают до Антуана как сквозь накинутое на голову плотное одеяло. Горячо вставляет что-то младший Марсель: «Теперь уж другого пути-то и нет», — басит он назойливо, вставляет раз за разом эту фразу в отцовскую придушенную речь. Наверное, они думают, что решают мою судьбу, думает Антуан, которому даже смешно от такой нелепицы. Чем бы заняться, как бы время скоротать, пока они перестанут притворяться, что еще не решили? Спеть не получится, нужна сильная грудь Аймера, чтобы петь лежа, с вывернутой рукой — Аймер бы смог… А Антуан никогда не будет Аймером, просто шажок за шажком будет пробираться вслед и проберется наконец, так что сейчас — просто Псалтирь Девы Марии. Ну и понятно, какие тайны читать — Воскресение Христово, а до чего, оказывается, интересно говорить слова «и в час смерти нашей» в этот самый час.