– Во – по-сухотински! – гордо сказал Николай Иванович, пряча бутылку в холодильник. И обратился к Александру, неестественно-вяло водившему вилкой по сковородке с жареной картошкой: – Наматывай на ус, молодое поколение.
Александр усмехнулся и сказал, ни на кого не взглянув:
– Кто не курит и не пьет, тот здоровенький помрет.
Николай Иванович увидел вздрогнувшую бровь отца, его сжатые губы и услышал его хотя и тихий, но ясно окрашенный вздох досады и страдания. Старик уже умел страдать только молча, как, наверное, страдают деревья и камни.
Николай Иванович побагровел:
– Дневник посмотрю. Не дай боже двоек нахватался – всыплю. Ешь и – за уроки, понял?
– Слушаюсь, – игриво-бодро ответил Александр.
И старик ниже склонил свою жалкую седоволосую голову. Он понял, что его сын Николай и его внук Александр находятся во вражде. У него стало жечь в сердце. Но еще больнее было старику понять, что он, уже не сильный духом и телом человек, не сможет помочь им – не сможет умягчить сердца родных людей, чтобы жилось им на земле в радость, в веселие.
За столом молчали, и молчание становилось неловким. Николай Иванович прикусил губу, мучимый противоречивыми чувствами. Потом достал из холодильника вскрытую "Перцовку" и немного выпил.
Людмила была женщина простая и ясно не поняла, что произошло с мужчинами – один насупился и молчал, а другой пил и тоже молчал. Она не знала, как себя вести, что говорить; она робела смолоду перед свекром и не понимала, что являлось для него хорошим, а что плохим.
– Вы, Иван Степанович, кушайте что-нибудь – с дороги ведь, – робко вымолвила Людмила.
Старик поднял на невестку глаза, и она увидела в них слезы. Беспомощно посмотрела на мужа и боялась еще раз взглянуть на свекра.
– Это, ребята, у меня так, – произнес старик, – от старости чего-то мокнут глаза. Как у бабы, – улыбнулся он.- Слышь, Николай, ты меня поутру домой утартал бы, что ли: тоскливо мне в городе, да и пес Полкан сидит голодом. Совсем я запамятовал о нем, когда уезжал. Увезешь, а?
– Угу, батя.
И все были рады такому обороту.
11
– Пожа-а-ар! – летела по Новопашенному страшная, рассыпавшаяся по улицам и заулкам яркими искрами новость.
Иван Степанович жил в своих мыслях и ему по-стариковски наивно и правдоподобно померещилось, что о пожаре он только лишь подумал. Он все сидел на корточках над сломанными санями, так и не начал ремонтировать, думал о сыне, и внезапно мысль повернулась к пожару.
– Вот так-так: а что у Кольки горело? – привстал он и выглянул через дверной проем на улицу. – Дача, что ли? Да нет, поди ж ты, ничего у него не горело. А почему я вдруг о пожаре подумал? Да так мне стало боязно, – будто в самом деле у сына что-то сгорело. Не дай Боже. Ему и так худо живется на свете, а тут еще пожар случился бы… У-у, солнце разошлось! Чудесный денек, братцы вы мои, – разговаривал сам с собой старик. – Не надо пожаров, не надо ни твари, ни человеку горя – радуйся, радуйся солнцу, окунайся с головой в жизнь.
И так стало легко, игриво старику, что не удержался и вышел на свет.
Белые прозрачные облака плыли и клубились над Новопашенным, голубой сок неба сочился на его кипенные сголуба улицы, поля и леса. Вся новопашенская долина блистала, нежилась и купалась в несшихся из-под облаков лучах ослепительно вспыхивавшего солнца. Облака плыли медленно и томно, будто дремали в тихом и теплом небе. Сопки горели лилейным пламенем снега. Старик жмурился, но улыбался.
– Пожар, люди, пожар! – как бритвой, полоснуло по слуху старика, и ему померещилось, что голову обдало кипятком. Только сейчас он осознал, что где-то случился пожар, что где-то нагрянула беда.
– Ах, ты, горе горькое! – взмахнул он руками и припадающей трусцой старого, больного человека побежал через двор на улицу. Посмотрел в разные стороны, но не увидел огня и дыма. Мальчик бежал и радостно, ликующе кричал:
– Пожа-ар!
Иван Степанович поймал его за рукав телогрейки и строго прицыкнул:
– Ты зачем, оглашенный, трезвонишь: какой такой пожар? Где твои ошалелые глаза увидели огонь? Нашлепаю по мягкому месту, будешь знать, как баламутить людей.
– Во-он, дедушка! – рукавицей указал мальчик в сторону горы.
– Что "вон"? – вмиг похолодело сердце старика, и не сказал он, а невнятно пропел отвердевшими губами.
Разжались онемевшие пальцы старика – побежал освободившийся мальчик. Иван Степанович не мог взглянуть на свою гору – страх, казалось, окаменил его. Ни о чем не думалось – только страх стал его телом, мыслью и душой. Каким-то невероятным напряжением воли он смог приподнять глаза и увидеть, понять, осознать – дымит его избушка. Пламя поднялось уже высоко, и вздувался черный, копотный дым.
– Батюшки! – охнул старик и сорвался с места, напрочь забыл, что бегать ему с болезнями сердца и почек нельзя, смертельно опасно.
Споткнулся о корягу – упал, больно ударился, вскочил, но ни глазами, ни сердцем не видел, не чуял.
Бежал, бежал.
Свернув к полю, поскользнулся и покатился в овраг. Крутило его по крутому склону. Потом карабкался к дороге, к своей тропе, бежавшей к подошве горы. Погибал его дом, но, понимал, горело не просто строение, которому и так давно пора было развалиться от ветхости и старости, а словно бы сгорала надежда старика – надежда на то, что он где-то может укрыться от тех людей, которые не понимали его, не принимали таким, каким он был сотворен и во что вызрел за всю свою долгую жизнь, где может укрыться от того мира, который он не мог, даже здесь в маленьком, немноголюдном Новопашенном, хотя бы чуточку поправить к лучшему, справедливому, чистому.
Неумолимое видел старик – его надежда горела, укрытие гибло. Однако жизнь приучила Ивана Степановича к борьбе. Борьба стала его духовным инстинктом. Но сколько капель силы оставалось в его тщедушном теле, чтобы продолжать борьбу? Одна, две?
– Не-ет, братцы! – хрипло говорил старик, выкатываясь из рытвины на ровную снежную бровку поля, горячо дыша. – Еще могу, ещ-ще меня держат и несут ноги!
И уже не бежал старик, а ковылял своими худыми ногами по вязкому снегу, который, представлялось, хватал его ступни и голени, тянул к земле, пониже. Но старик был упрямым, он хотел спасти свою избу, – отчаянно боролся с противным, постылым снегом.
Потом тяжело забирался в гору, скользил, падал, иссек колени и пальцы острыми камнями и колючками веток. И молодыми ногами резво не взбежать на эту крутую гору, а старику остается только ползти. Но не полз он, – откуда силы взялись в его разрушавшемся от старости теле? Если не скользил бы, то только перебежками от куста к кусту взбирался бы; но скользили ноги по снегу и грязи, а потому приходилось старику идти, склонившись, – и похож он был на разорванное колесо, и какая-то неведомая сила выкатывала его на макушку.
Выпрямился Иван Степанович шагах в ста от своей избы, увидел рухнувшую крышу и черные, обвитые огнем стены. Понял – поздно. Все, нет дома, хоть прокляни весь свет, а дома уже нет как нет!
Неожиданно слабость подсекла колени старика, словно приглашая присесть, отдохнуть. Он повалился на снег, охнул – по сердцу прошла острая боль. Открылся рот – то ли старик что-то хотел сказать, то ли хватал воздух. Кто-то жарко и влажно лизнул губы; не сразу Иван Степанович понял, что к нему подбежал сорвавшийся с цепи Полкан, который прыгал, повизгивал, лизал лицо и руки хозяина.
Увидел Полкан бегущих из леса людей – зарычал, ощерил черную пасть, на загривке шерсть встала иглами.
Скотник Григорий Новиков замахнулся на собаку длинной палкой и ударил по спине. Полкан клацнул зубами и, жалобно скуля, прилег возле хозяина, понял, видимо, что против человека не пойдешь, будь что будет. Григорий подхватил собаку за задние лапы, раскрутился с ним и крикнул:
– Разбегайся, честной народ! – и далеко откинул Полкана, который притих в снегу.
Над Иваном Степановичем склонились тяжело, жарко дышавшие люди – его односельчане, его враги и друзья, его сын Николай и внук Александр. Новиков нервными пальцами расстегивал на старике рубашку, но у него не получалось. Иван Пелифанов оттолкнул скотника и крикнул: