Большой иркутский начальник узнал о злоключениях Сухотина, лично приезжал в район, разбирался, – сняли Коростылина с председателей тогда еще колхоза; однако через полгода он был восстановлен в должности.
Молчали старики и смотрели на борова, поедавшего варево. Даже коза Стрелка внимательно смотрела на своего соседа по стайке, высунув через верх заграждения свою белую бородатую голову.
– Ух, уплетает! Молодец! – улыбнулся Иван Степанович. – Сто лет тебе, Васька, с этаким аппетитом жить бы, да нет, человек не даст.
– Чего ты пугаешь свинью? – шутя толкнула Ольга Федоровна мужа. – Ешь, Васек, ешь, родненький. Чего навострил уши? Неладное в наших словах почуял? Нет, все ладненько. Пойдем в избу, Ваня, и тебя буду потчевать, поди, голодный.
– Н-да, мать, – вздохнул старик, но улыбнулся: – Сейчас так же буду уплетать, как боров. Только подноси.
8
В комнате старика встретили родные запахи – так любимых им сухариков, млевших на теплой печи, простокваши, всегда стоявшей на подоконнике и неизменно выпиваемой им по утрам торопливо, выстиранных вечером и теперь висевших на веревке под потолком белых полотенец. И еще чем-то неуловимым, но знакомым пахло. Уютно было в кухне – может, уютом и пахло.
Старик медленно присел на свою табуретку с мягким ватным сиденьем и окинул взглядом кухоньку. "Все на месте, все так же!" – подумал он. И от пришедшего в его сердце покоя он на секунду-другую сомкнул веки и посмотрел на Ольгу Федоровну, хлопотавшую возле печки. На столе тикали большие с гирьками и боем часы, и старик прислушался к их неизменно спокойному, как и сорок лет назад, ходу. И шепнул старухе, когда она склонилась к нему со стаканом чая и беляшом, бессмысленное, ненужное, но забыто-нежно прозвучавшее:
– Ишь, Олюшка, часы-то ходют. Вот ведь молодцы.
Ольга Федоровна увидела вдруг заблестевшие глаза своего старика и сказала тоже ничего не значащее, но прозвучавшее ласково и тайно:
– А что имя, Ваня, – ходют да ходют.
И оба неожиданно подумали, что часы так же ходили и сорок лет назад, когда они, старик и старуха, были молоды и часто говорили друг другу нежно; если совсем не изменились часы, то, может быть, и они не изменились, а только во сне сейчас себя видят другими – стариком и старухой?
– А скажи, Ольга, – спросил Иван Степанович, влажно и мягко сверкая глазами, – плохо мы жизнь прожили вместе или как?
– Типун тебе на язык, – заплакала Ольга Федоровна и легонько оттолкнула от себя Ивана Степановича, но оставила на его плече ладонь.
И заплакали они оба, не таясь друг от друга. О чем плакали? Хорошенько не знали. О растаявшей, испарившейся в небытие лет молодости, когда так просто чувствовалась жизнь, когда мощными рывками загребал из нее то, что было любо и желанно, когда рвался своим здоровым молодым телом, своей необузданной душой к тому, чего страстно желалось, когда жаждал радостей жизни, как путник жаждал воды, и, достигая своего, сладостно утолялся, когда просто не болел или болел так мало и пустячно, что порой радовался болезни как возможности отдохнуть, подольше поспать, понежиться на перине? Отчего еще могли заплакать старики? Может быть, еще оттого, что разлученные в последние годы их души – когда душа старухи жила здесь, внизу, в Новопашенном, а душа старика там, наверху, на горе – застыли в одиночестве холода, как-то съежились в комочки, а сейчас в этой теплой маленькой комнате согрелись, оттаяли, распрямились и – нечаянно ударились друг о друга. И стало больно старикам.
– Ты, Ваня, уж не уходил бы отсюда, а?
Но молчал старик, утирая своим шершавым пальцем слезы старухи, расползавшиеся по морщинам.
– Чего молчишь, как безъязыкий? – утирала и старуха слезы старика.
И, как обиженный ребенок, пожаловался старик старухе – мол, люди побили его, считай, ни за что ни про что. Вскинулась со стула Ольга Федоровна, положила руки на бока и сказала старику:
– Я этой Селиванихе кудлы повыдергаю – ишь, коготки распустила! А Фекла – дура старая! Туда же?! А Прохорихе и совсем молчать бы в тряпочку!..
Иван Степанов за рукав усадил жену на стул:
– Детей разбудишь. Пущай спят.
Но на кухню заглянул сын Николай:
– А-а! Мои старики уже в сборе.
9
Иван Степанович чуть было не сказал своему собственному сыну "здравствуйте" в вежливо-поклонительной форме подчиненного человека. Вовремя спохватился, крепко сжал в приветствии широкую и твердую ладонь сына, а левой рукой обнял его плотную и неохватную для него спину. И почувствовалось Ивану Степановичу то всегда неприятно удивлявшее и пугавшее его – будто бы он подчинен сыну. И было отчего так думать: Николай Иванович широкий, грузно-солидный мужчина, а его отец – низкий, невзрачный, худощавый, щелчком, говорят о таких деревенские, зашибешь; сын образованный, учился в институте, а теперь занимает немаленькую, уважаемую должность директора предприятия, а отец – малограмотный, работал то плотником, то грузчиком, то кладовщиком.
Николай Иванович перед своими близкими, чаще перед матерью, иногда высказывался, узнавая о жизни и выходках отца:
– Я живу по-людски, для общества и семьи, а вот батю всю жизнь черти дерут: то один фокус выкинет, то, вот вам нате, второй…
Как встретит отца Николай Иванович, так и говорит ему своим солидным, отточенным и закаленным на собраниях и совещаниях голосом:
– Что ты, батя, сумасбродишь? Живи как все: идет строй – левой, левой, а зачем же ты все – правой, правой. Этак соседям поотшибаешь пятки, да и тебе, чего доброго, ноги покалечат.
Отец угрюмился, выслушивая сына.
Николай Иванович долго обливался под рукомойником, шумно плескался холодной водой, всхрапывал. Потом сказал отцу, вытираясь полотенцем:
– Какой-то ты у меня, батя, стал серый – загорел или не мылся… там, на своей горке? – Сын улыбчиво подмигнул матери, сел за накрытый стол, широко расставив локти.
– У-гу, не мылся, – ответил отец, не взглянув на сына. – Да и есть с чего посереть – старый уже.
– Старый, а чудишь, как юнец. Все на своей бородавке живешь?
Отец молчал, громко, даже как-то вызывающе громко хрустел соленым огурцом.
Ольга Федоровна притворилась, будто бы ей не интересно, о чем говорят отец с сыном, чистила картошку.
Сын помолчал, посматривая на отца, наморщил свой широкий лоб и солидно, громко сказал:
– Неправильно ты, отец, живешь. От людей бежишь, а они ведь разные: один – пьянчуга, тунеядец и воришка, от такого не грех удрать, а другой -труженик, ни капли за всю жизнь не принял, ни соломинки не украл. Чем же второй перед тобой виновен?
Отец, не отводя взгляда от столешницы, ответил:
– Ничем, сын, не виноватый: ведь я не знаю его. А своих, новопашенских, распрекрасно знаю. В том и разница.
Николай Иванович громко кашлянул в кулак, потом как бы задумался и посмотрел на мать, – Ольга Федоровна тайком от мужа пожала плечами и вздохнула.
Сын и мать были в семейном сговоре: они условились – в эти дни во что бы то ни стало вернут Ивана Степановича в дом. "Чтобы жил он по-людски, а не как бездомный пес и бич", – сказал сын матери.
Как старый человек, Ольга Федоровна ждала смерть и сокрушалась в себе: как же без Ванечки помирать, всю жизнь вместе, как два голубка, а на тот свет, что же, без его ласкового слова уходить?
Сын по другой причине хотел вернуть отца в дом. Ему представлялось, что отец пятнает его доброе, уважаемое имя. В городе он, Николай Иванович Сухотин, известный, ценимый человек; еще до перестройки честно заработал два ордена, лет десять на его пиджаке по заслугам сверкает депутатский значок. О Николае Ивановиче пишут в газетах, журналах, по радио, телевидению говорят. Много раз поднимался сын к отцу на гору и уговаривал: "Кончай, батя, чудачить!"
Но отец отмалчивался и жил по-своему, и уходил сын с горы один.
Позавтракали отец и сын, изредка роняя холодные камешки слов. Сын еще раз убедился: не сломить старика словом, убеждением. Может быть, спалить хижину? Куда после податься старику? В тайгу? Но в преклонных летах не очень-то разгонишься. Одна останется дорога – домой, в Новопашенный. Отец еще раз убедился: не сочувствует ему сын, а потому пусть каждый по-своему живет, под своим небом ходит, своими дорогами и тропами. Поняла Ольга Федоровна: сын не отступит и на шаг, а отец – и подавно, каждый за свое держится, на своем крепко стоит – быть, кто знает, бою. Беда, как туча, может пройти над домом, и чего ждать? Вчера, когда сын сказал, что спалит отцову конуру, слабеньким огоньком дрожал в сердце матери испуг – думала, а может, все обойдется, может, Иван Степанович все же поддастся на сыновние уговоры. А старик вон что – даже разговаривать с сыном не желает!