И в истории национальных меньшинств, и в формировании безгосударственного люда евреи играли важную роль. Они были во главе так называемого движения меньшинств потому, что больше других нуждались в защите (в чем с ними можно сравнить только армян), имели налаженные международные связи, но прежде всего потому, что они не составляли большинства ни в одной стране и, следовательно, могли считаться minorite par excellence, т. е. единственным меньшинством, чьи интересы могли быть защищены только международными гарантиями.[658]
Это особое положение еврейского народа стало наилучшим из возможных предлогов для отрицания того, что послевоенные договоры были своеобразным компромиссом, смягчавшим тенденцию новых наций насильственно ассимилировать чужие народы и народности, кому по практическим соображениям невозможно было гарантировать право на национальное самоопределение.
Аналогичное обстоятельство выдвинуло евреев на передний план в обсуждении проблемы беженцев и безгосударственных. Первыми Heimatlose или apatrides, созданными мирными договорами, были по большей части евреи — выходцы из государств-преемников Австро-Венгрии, не умеющие или не желающие поставить себя под защиту нового меньшинства в стране проживания. Еще до того как Германия вытолкнула немецкое еврейство в эмиграцию и безгосударственность, они составляли очень заметную долю безгосударственного люда. Но в годы после успешного преследования Гитлером немецких евреев все страны с меньшинствами начали мыслить в категориях экспатриации своих меньшинств, и для них было вполне естественно начать с minorite par excellence, единственной национальности, которая действительно не имела никакой другой защиты, кроме договорной системы меньшинств, превратившейся теперь в издевку.
Идея, будто безгосударственность главным образом еврейская проблема,[659] стала предлогом для всех правительств попытаться «решить» эту проблему, игнорируя ее. Ни один из государственных мужей не понял, что гитлеровское решение еврейского вопроса: сперва низвести немецких евреев до положения непризнаваемого меньшинства в Германии, потом как безгосударственных людей изгнать за границу и, наконец, опять собрать их отовсюду, чтобы отправить в лагеря уничтожения, — было красноречивым уроком остальному миру, как на деле «снимать» все проблемы относительно меньшинств и безгосударственных. После второй мировой войны могло показаться, что еврейский вопрос, считавшийся единственным неразрешимым вопросом, был действительно решен (путем колонизации и последующего завоевания территории), но это не решило ни проблемы меньшинств, ни проблемы безгосударственных. Напротив, подобно почти всем другим событиям нашего века, это решение еврейского вопроса просто породило новую категорию беженцев — арабов, увеличив число безгосударственных и бесправных еще на 700–800 тысяч. И случившееся в Палестине на крошечной территории с сотнями тысяч повторилось в Индии в огромном масштабе, со многими миллионами людей. Со времени мирных договоров 1919–1920 гг. беженцы и безгосударственные как проклятие следовали за каждым новообразованным государством на земле, создаваемым по образу и подобию национального государства.
Для новых государств это проклятие означает ростки смертельной болезни. Ибо национальное государство не может существовать, если однажды рухнул его принцип равенства перед законом. Без этого правового равенства, которое первоначально было предназначено заменять более старые законы и порядки феодального общества, нация превратится в анархическую массу сверхпривилегированных и ущемленных одиночек. Законы, которые не равны для всех, возвращают вспять — к правам и привилегиям, в чем-то противоречащим самой природе национальных государств. Чем яснее доказательства их неспособности обращаться с безгосударственными людьми как с правовыми субъектами и чем больше объем произвольного управления при помощи полицейских указов, тем труднее для этих государств противиться искушению лишить всех граждан правового статуса и править ими, опираясь на всемогущую полицию.
9.2 Перипетии Прав Человека
Декларация прав человека в конце XVIII в. была поворотным моментом в истории. Она означала ни больше ни меньше, что отныне человек, а не божьи заповеди или исторические обычаи должен быть источником закона. Независимо от привилегий, которыми история одарила определенные слои общества или определенные нации, Декларация провозгласила освобождение человека от всякой опеки и, так сказать, его совершеннолетие.
За этим скрывалась другая предпосылка, которую творцы Декларации сознавали только наполовину. Провозглашение Прав Человека должно было также служить очень нужной защитой в новую эру, когда индивиды больше не были в безопасности в тех сословиях и состояниях, в которых они родились, и не были уверены в своем равенстве перед Богом в качестве христиан. Другими словами, в новом, секуляризованном и эмансипированном обществе люди больше не доверяли тем социальным и человеческим правам, которые до того времени существовали вне политического порядка и обеспечивались не правительством и конституцией, а социальными, духовными и религиозными силами. Отсюда на протяжении всего XIX в. господствовало общее мнение, будто к правам человека следует взывать тогда, когда индивиды нуждаются в защите от новоявленного суверенитета государства или нового произвола общества.
Поскольку права человека были объявлены «неотчуждаемыми», несводимыми к другим правам и законам и невыводимыми из них, то для их утверждения не был потревожен ни один авторитет. Сам человек стал их источником, так же как их конечной целью. Более того, считалось, что для их обоснования не нужна никакая специальная отрасль правоведения, поскольку все законы предполагались построенными на них. Человек выступал единственным сувереном в сфере права, подобно тому как народ был объявлен единственным сувереном в сфере правления. Суверенитет «народа» (в отличие от суверенитета «князя») провозглашался не «милостью Божьей», а во имя человека, так что казалось вполне естественным, чтобы «неотчуждаемые» права человека стали неотчуждаемой частью права народа на суверенное самоуправление и нашли в нем свою гарантию.
Иными словами, человек едва ли выступал как полностью освобожденное, совершенно изолированное существо, которое пестовало свою божественность в себе самом, без связи с каким-то более широким, объемлющим его порядком, когда он опять превращался в частичку народа. С самого начала в декларации неотчуждаемых прав человека присутствовал тот парадокс, что она оперировала с «абстрактным» человеческим существом, по-видимому нигде не существующим, ибо даже дикари жили в некоторого рода социальном порядке. Если в племенном или другом «отсталом» сообществе не пользовались правами человека, так это, очевидно, потому, что как целое оно еще не достигло данной стадии цивилизации, стадии народного или национального суверенитета, но пока угнеталось чужеземными или туземными деспотами. Тем самым весь вопрос о правах человека быстро и безысходно перепутался с вопросом о национальном освобождении: казалось, что только освобожденный суверенитет народа, собственного народа данного человека, способен обеспечить его права. Что же касается всего человечества, то, с тех пор как Французскую революцию вписали в общую картину семьи народов, постепенно сделалось самоочевидным, что образ человека воплощает народ, а не индивид.
Все последствия этого отождествления прав человека с правами народов в европейской системе национальных государств высветились только тогда, когда внезапно появилось растущее число людей и народов, чьи элементарные права так же мало обеспечивались обычным функционированием национальных государств в центре Европы, как мало были бы они защищены и в сердце Африки. В конце концов, права человека определяли как «неотчуждаемые» потому, что предполагали их независимость от всех правительств. Но это обернулось тем, что с момента, когда люди теряли свое правительство и надеялись удержать хотя бы минимум общечеловеческих прав, не оставалось ни одной авторитетной власти, чтобы защитить эти права, и ни одного института, пожелавшего бы гарантировать их. Когда же, как в случае меньшинств, международный орган присваивал себе неправительственную власть с этой целью, практическое отсутствие власти становилось очевидным даже раньше, чем были полностью реализованы намеченные меры. Не только находились правительства, более или менее открыто противостоящие этому посягательству на их суверенитет, но и сами заинтересованные национальности не признавали ненациональных гарантий, с подозрением относились ко всему, что не было четкой поддержкой их «национальных» прав (противопоставляемых чисто «лингвистическим, религиозным и этническим»), и предпочитали либо, как немцы и венгры, обратиться за поддержкой к родине, «национальной» колыбели, либо, как евреи, попытаться организовать известного рода межтерриториальную солидарность.[660]