Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Мадемуазель Габриель занимает самую маленькую комнату, такую никому не сдашь, и в ней только кровать, и даже столик не помещается. Клотильда нарочно спозаранку пришла и прямо к хозяйке и застала…

– Спят на одной кровати! – с удовольствием повторила Клотильда.

А взялся этот Жак очень просто: приехал на ваканс и устроился: – Макро.

Лето нынче жаркое, не запомнят. Я себе представил тесную кровать – с усами и бородой крючком длинная мадемуазель Габриель и Жак, и какое надо терпение в такую жару вязать джемпер – и как этот Жак ждет-недождется осени, когда, наконец, кончится его ваканс: еще остался месяц.

4. Во сне

Этот месяц мои дни неотличимы от ночей. Я рисовал сны. И если бы не Клотильда, со своими рассказами да еще то, что я все-таки должен был всякий день купить и приготовить себе что-нибудь на обед, я не заметил бы перехода яви в сон и сна в явь.

Во сне со мной совершались такие диковинные вещи – на яву и представить себе не могу. И я схватился: «почему не караются преступления, совершаемые во сне? – разве что-нибудь меняется, если проснулся?» Потом подумал: «карается кровь и боль, а все, что не связано с кровью и болью – вся область духа»… и где же и какая ответственность? Но если «кровь» и есть «дух», то, стало быть, где-то да карается!

Не стоит много рассказывать о приключениях, а бывал я и не раз и смельчаком и храбрецом, тем Гоголевским «высоким» из «Сорочинской ярмарки», который со страху влез в печку и, несмотря на узкое отверстие, сам задвинул себя заслонкой; я без всякого страха переходил самые запутанные автомобилями улицы, и не было ничего от моей мучительной растерянности и бестолковой ненаходчивости, и однажды я проглотил два стаканчика из-под хрену, а другой раз шесть франков в три приема, стоимость автобусного карнэ; я, как ни в чем не бывало, сидел на пеньке в лесу по соседству с медведем, и что-то по-своему мы говорили, понимая друг друга, и сам каменный Бельфорский лев подал мне лапу; я ходил по потолку – я как-то возле своих ног видел этот потолок и раздумывал, что бы такое нарисовать, а безобидные люди, какие-то актеры, желая добра мне, прокалывали шпильками мои пальцы, а сколько раз я, бескрылый, подымался с земли и летал над Парижем, низко над домами, летал я и в комнатах, и не-в-зуб-толкнуть, толокся у экзаменационного зеленого стола, был и в Москве – без документов.

Как беден мой мир, как все мелко и бесцветно и хоть бы одно пустяшное видение, но чтобы в блеске!

О своей бедности и ограниченности я заявлял не раз и теперь повторяю только к сведению. Меня всегда очень смущает «как вы думаете или что вы заметили?» Ведь если бы знали обо мне хотя бы столько, сколько говорят мои сны, никогда бы не спросили: слепота моя засвидетельствована моим «синим с белой наклейкой билетом». Любому хвастуну и обманщику я поверю – или это отчаяние слепит меня и я хватаюсь не то, что за соломинку, а за обнаженный электрический провод. И еще скажу, все эти напасти, обрушивающиеся на меня, все эти наши каторжные годы, как мало заострили мои чувства, и чутье мое – если не бетон, то уж наверно – чертова кожа.

Каждое утро я рисую приснившийся сон. Когда соберется тысяча, у меня будет возможность сделать какие-нибудь выводы, а кроме того – я вычитал в «Похвале глупости» у Эразма Роттердамского ободряющие меня слова – не воспользоваться ли советом Эразма:

«Счастлив сочинитель, послушный моим внушениям, он не станет корпеть по ночам, он записывает все, что ему взбредет на ум, хотя бы даже собственные свои сны, зная заранее, что чем больше будет вздорной чепухи в его писаниях, тем вернее угодит он большинству, т. е. всем дуракам и невеждам».

Или все это хорошо и верно для того легендарного бунтующего века? А наш – с его полетом в запредельность и отчаянием обездоленных – бесприютных, бездомных, беззащитных – свободных лишь умирать, этот исторический век, по вздорности превышающий самые подлые века: тупоумие, мстительность, кровожадность – и «великий Маз», Бестия – дух современности – эта единственная живая сила, воля и закон, а герой нашего времени – «мазурик»…. мудрый Эразм! как наивна для нас ваша «Глупость», но вы первый положили начало самой человечной горчайшей книги: ключ жизни – «Воровской самоучитель». Очнувшись в бестиарии, я со стиснутыми зубами твержу ваши стабилизованные слова, гарантирующие прямой беспечный путь жизни, вашу «экзистенциальную» заповедь, надежнее грозных Синайских Скрижалей и вернее Нагорних слов невечернего света:

– мешайся в чужие дела!

– натирай себе лоб, чтобы он никогда не краснел!

– давай лишь то, что надеешься вернуть!

– не люби и не ненавидь никого, но суди каждого по своей выгоде!

– толкай локтем всякого, кто попадется тебе по дороге!

5. Приключение

Я нарисовал Соню и Катю: Соня и Катя ловят рыбу, и поймали, а оказалась не рыба, а Тереза. Тереза совсем маленькая, тоненькая и есть в ней что-то серебристое – рыбье, и я ей при первом нашем знакомстве сделал «сороку», и теперь она к всем пристает: «дай руку», а дашь, поплюет и что-то шепчет – «et personne n’y comprend rien», да и как догадаться и кто это знает из здешних: «сорока-сорока, где была – далеко!» У этой Терезы выпадает пупок, несчастная девочка, и носит она резиновый пояс – за этот вот пояс крючком ее и поймали Соня и Катя.

Скажу по правде, ничего подобного я во сне не видел, а нарисовал я детям рыбную ловлю, потому что они узнали, что я сны рисую, и им очень хотелось, и всякий раз меня спрашивают: «не видел я их во сне?»

Соня и Катя – единственные русские в этом зачарованном латинском ущелье. Какие-то богатые алжирцы-французы привезли с собой на лето из Марселя портниху – домашняя портниха. Жила она не в грандотеле, в котором остановились хозяева, а на краю всякого привилегированного жилья снимала комнату, и с ней Соня и Катя. Соня – ее дочь, а Катя – чужая. И это очень меня тронуло: мать Сони, научившаяся мастерству за эти годы в эмиграции – а таких портных полон Париж – и самая грошовая работа для нее большая удача, а вот приютила девочку, у которой никого нет и о своем происхождении только и знает, что «родилась в Африке». И мне как-то стыдно стало, когда узнал и даже сам не знаю – но, должно быть, не то называется жертвой, когда много, а когда нет ничего! – у меня ничего нет, но разве я что-нибудь подобное могу сделать? Скажут, что взяла чужую, чтобы своей не скучать? Да, почему не так, но – «когда ничего нет», вы понимаете? И отношение к детям – я сначала думал, что это сестры.

С матерью я не сказал ни слова, только раскланивался, да и редко ее увидишь, все за работой, а детей редкий день не встречал. И не знаю почему дети пугали меня: «ам!» – и я всякий раз делаю вид, что мне страшно, и они верили, и, должно быть, мой страх доставлял им удовольствие. Да и то: я единственный был русский, который понимал «ам».

Катю я называю «лопаткой», так она худа, и все ее косточки и особенно лопатки, как отдельно, только что кофточкой держатся. Что выйдет из этой Кати, не знаю, а как она смотрит – такие, если переводить на книгу, не для большой публики, но у кого есть глаз, тот заметит. Что она думает? Очень она озабочена, а наверно, что-нибудь да думает; одно она знает про себя, что судьба к ней немилостива: она, например, никогда не выигрывала ни в каких лотереях, всегда впустую.

Соня – ей тоже двенадцать – но про нее никак не скажешь «лопатка», и что ровесница Кати: Соня – маленькая женщина. А между тем, по судьбе своей Катя гораздо старше Сони – в глазах у Сони такая безоблачность, и не думаю, чтобы мысль ее проснулась. Соня добрая, в мать, а про Катю не знаю. Быть добрым – или это большой дар или привилегия, и это мое больное: ну, чем я могу помочь людям? И мне остается одно, и только это дано мне: думать – думать до белой ослепительной искры.

Всякий день я хожу на прогулку, смотрю на деревья. Никогда я не чувствовал их жизнь, как теперь, а почувствовал я в ней кротость – и кротость и милость. Такое было в Филарете и Иоанне, названных милостивыми. И от этой кротости и милости необычайное спокойствие. Я видел однажды, как содрогались кусты: один мальчик, желая показать удаль, вздумал хлестать их палкой – какая это была молчаливая боль в этом содрогании, и какая кротость и милость, когда я остановил: я видел эти простертые зеленые руки – и об этом никак не могу забыть.

89
{"b":"315505","o":1}