Неслучайно Галина Вишневская, ни с того ни с сего обругавшая фатально аскетичного «Евгения Онегина» в Большом, рассуждала о нем именно с точки зрения нравственности - к авторскому произведению искусства вообще применимой с огромной, почти на разрыв, натяжкой. Я спросил, нравится ли ему новая версии «Онегина», у буфетчика Дениса, что работает в большетеатровском «зимнем саду», и он ответил «Нет. Снег не падает». И в этом наивном «Снег не падает», отсылающем нас к одной из самых выдающихся сцен предыдущей постановки, значительно больше вкуса, наблюдательности, ума, чем в морально-этических эскападах Вишневской. Между НРАВится и НРАВственностью значительно больше связи, чем может показаться.
«Мне хочется взять автомат и стрелять, стрелять, стрелять без остановки», - говорит моя тишайшая соседка Маша со второго этажа. Все окна ее грандиозной квартиры выходят на Тверскую - и Маше, с ее непрекращающейся гипертонией, победа российской сборной по хоккею аукнулась бессонной ночью под аккомпанемент клаксонов, петард и прочих шумных проявлений народного восторга. «Это абсолютно безнравственные люди, - продолжает Маша. - Я не виновата в том, что мой дед был академиком, а их - мел говно». Аморальные или просто невоспитанные?
С одним из тех, кто жал на клаксон в ту ночь, я сейчас в очередном пресс-трипе. Он с удовольствием рассказывает о часах ликования, резюмирует: «Оторвались - супер». Я киваю: «Замечательно», - считаю безнравственным затевать ссору на чужой земле, да еще и при исполнении. Он тоже занят. У него есть жертва - несчастная практикантка Джессика, приехавшая из 8-го округа Парижа работать под палящим испанским солнцем. Она, как персонаж Ахмадулиной, «упряма, юна и толста». Особенно толста. Его это невероятно забавляет, невероятно. Он похлопывает Джессику по ягодицам, приторно обнимает ее, нараспев, чтобы услышала, говорит: «Ей бы на ДИ-Е-ТУ и была бы персик». Тут я все-таки не выдерживаю, говорю что-то вежливое, но довольно жесткое. «Да ладно, ты че паришься-то, а?» Проблема ведь в том, что она, жительница авеню Ваграм, ему ответить не может: во-первых, на службе, во-вторых, - не владеет соответствующим инструментарием. И тут уже, конечно, для меня не время разбираться в терминологии.
Меж тем борьба с безнравственностью, благодаря усилиям Госдумы, давно считается у нас делом первостепенной важности, государственным. С завидной периодичностью возобновляется инициатива по созданию некого ареопага, который будет контролировать нравственность на телевидении - при этом речь, разумеется, не идет о запрете «Евровидения» и «Скандалов недели», о нет. Вот только что приняли в первом чтении закон о защите детей и подростков от насилия и сексуальной агитации. Из сводки запомнилось что-то совершенно абсурдное: «Защитить подрастающее поколение от пропаганды порнографии» - будто порнография, самая человеческая из всех человеческих сфер деятельности, нуждается хоть в какой-то дополнительной агитации. В Амстердаме, совсем наоборот, порнографию защищают от подростков, да и от более взрослых граждан тоже, в общедоступных брошюрах объясняя, что нельзя показывать на проституток пальцем, гасить о них окурки, смеяться над ними и обзывать их бранными словами. И ведь работает: в Голландии почти нет преступлений на сексуальной почве, в отличие, скажем, от соседней Бельгии, где педофилия едва ли не стала национальным увлечением.
Забота о духовном здоровье нации, которое, в силу известных исторических и географических особенностей, вполне могло бы покоиться на невеликом наборе христианских заповедей, сведена в России к какой-то странной борьбе за чистоту сексуальных рядов. Вернее, за то, чтобы, если уж говорить по-простому, все было шито-крыто. Впечатление такое, что войну за нравственность ведут не вполне полноценные люди. Полноценный человек же не может быть уверен в том, что, если процесс соития назвать «этим делом» и перестать печатать картинки, на которых, по меткому наблюдению одного моего знакомого, «палочка тычет в кружочек», желающих потыкать станет меньше? Нет, полноценный человек скорее уверен в обратном. Он знает, что запретный плод сладок, сам проходил, и что в результате страусиной политики страна наполнится сюжетами из «Ворошиловского стрелка», и ведь уже наполняется.
Наши борцы за нравственность больше всего похожи на борцов с выпивкой. Многократно проверено: если человек воротит нос от рюмки и уж тем более позволяет себе недружелюбно высказываться о людях, умеющих пропустить бокальчик-другой, значит, дело плохо. Значит, в прошлом - белая горячка, пьяная драка, заваленный «диплом», слезы матери, кулаки брата, ужас, низость, упадок, «привод». И значит, не стоит удивляться, если на следующий день нравственник окажется на ресепшен с тележкой из мини-бара и будет истошно кричать, что он не станет платить за выпитый джин-тоник, потому что «безнравственно тянуть деньги из русского журналиста».
* ХУДОЖЕСТВО *
Аркадий Ипполитов
Семейный портрет в интерьере
Федор Толстой в Русском музее
Кто был элегантнее молодых людей восьмисотых годов? Никто и никогда. Только денди восьмисотых и были настоящими денди, все остальные - жалкие подражатели. Сквозь века молодой человек магнетизирует зрителя взглядом. Двубортный фрак, короткий спереди настолько, что между фраком и брюками с высокой талией вылезает узкая полоска белоснежного белья, но с длинными фалдами, скорее облегающими, чем прикрывающими зад, с широким вырезом на груди, демонстрирующим водопад тонких и легких складок рубашки, панталоны, обволакивающие бедра, сапоги тонкой кожи по колено, подчеркивающие форму ног, черный галстук по самый подбородок, делающий шею удивительно длинной, с острыми кончиками воротника, выпущенными поверх него так, чтобы искусно обрамить лицо, растрепанная завитость прически, скрещенные на груди руки и взгляд задумчиво-меланхоличный, безразлично-уверенный в своей неотразимости. Круто: продуманная небрежность во всем, в каждой детали, от кончика сапога до локона над ухом.
А еще - нейтральный бежевый фон для изощренной линии, обрисовывающей силуэт, темный на светлом, ритм квадратов паркета, функциональный геометризм легкой мебели и брошенные на письменный стол приметы войны, кортик на толстой кожаной перевязи и бонапартовская шляпа, намекающие на героичность этой элегантности, на ее близость к битве и к смерти. Замечательное время, 1804 год, непринужденное ожидание и запах свободы во всем: еще недавно за прическу а ля Титус и круглую шляпу в Сибирь можно было угодить, а теперь, после 1801 года, все молодо и ново, как молоды новые императоры, русский и французский, испытывающие друг к другу симпатию; императоры готовы дружить, все идет к Тильзиту, поэтому и бонапартовская шляпа, как знак перемен, на столе. Европа помолодела вместе с императорами, заодно с крохотными итальянскими и немецкими княжествами из нее исчезли кюлоты, шитье, парики и пудра, и ощущение нового столетия объяло молодежь, везде и во всем веет легкое дыхание. Автопортрет Федора Толстого 1804 года, образ самого элегантного, самого эффектного мужчины во всей русской живописи, более эффектный, чем даже серовский Феликс Юсупов.
Что может быть лучше русского ампира? «Везде показались алебастровые вазы с иссеченными мифологическими изображениями, курильницы и столики в виде треножников, курильские кресла, длинные кушетки, где руки опирались на орлов, грифонов или сфинксов. Позолоченное или крашеное и лакированное дерево давно уже забыто, гладкая латунь тоже брошена; а красное дерево, вошедшее во всеобщее употребление, начало украшаться вызолоченными бронзовыми фигурами прекрасной обработки, лирами, головками: медузиными, львиными и даже бараньими. Все это пришло к нам не ранее 1805 года, и, по-моему, в этом роде ничего лучше придумать невозможно. Могли ли жители окрестностей Везувия вообразить себе, что через полторы тысячи лет из их могил весь житейский быт вдруг перейдет в гиперборейские страны? Одно было в этом несколько смешно: все те вещи, кои у древних были для обыкновенного домашнего употребления, у французов и у нас служили одним украшением; например, вазы не сохраняли у нас никаких жидкостей, треножники не курились и лампы в древнем вкусе, со своими длинными носиками, никогда не зажигались». Так описал барон Филипп Филиппович Вигель в своих «Записках» русский ампир, стиль, протагонистом которого стал Федор Толстой, элегантный молодой человек с бонапартовской шляпой на столе. Филипп Филиппович писал свои воспоминания в 1840-е годы, когда вкус и мода сильно изменились, так что в его словах ощущается легкая и добродушная ирония. Однако вигелевское описание стиля очень точно и, в общем-то, прибавить к нему что-либо новое довольно трудно.