В просторной приемной, обитой деревом, кроме секретарши (она же курьер, канцелярист, учетчик писем), милой и добродушной Антонины Михайловны, страдающей головными болями и никогда не обедающей в общественных столовых, сидел незнакомый мужчина с редкими седыми волосами на голове и усталыми глазами. Николай Иванович чем-то напоминал Любомиру его отца, провинциального учителя. Они познакомились. Любомир по-деловому пожал вспотевшую ладонь Николая Ивановича, жестом пригласил в свой кабинет, любезно предлагая сесть на мягкий новый диван. Барыкин, однако, сел на стул у стола.
— Слушаю вас внимательнейшим образом.
Николай Иванович достал старинные карманные часы без крышки, положил их на стол, вместительный портфель поставил на колени.
— Каким временем я располагаю? — голос его едва уловимо дрожал.
— Не будем ограничивать себя во времени. Сколько понадобится для выяснения сути дела, столько и будем сидеть.
— Спасибо вам. Тогда я, пожалуй, начну с предыстории.
— Пожалуйста, не выбирайте основное, не делите на важное и незначительное. Меня интересует все. Подчас мелочь, маленький факт дороже золота.
Довольный такой расположенностью Любомира, Николай Иванович достал из портфеля три (!) внушительного объема папки, очки.
«Да, не слабо. Если он начнет каждую страницу прочитывать, в четыре часа не уложимся», — с некоторой грустью подумал Любомир. В семь часов он твердо обещал Камелии быть дома, собирались в прачечную. Вскоре, однако, его профессиональное любопытство, схожее с любопытством разведчика, победило, и он уже не обращал внимания на быстротекущее время. Говорил Николай Иванович неторопливо, отчетливо, как и свойственно педагогу, внятно.
«Родился я в центральной России, в многодетной крестьянской семье. Мать моя белоруска из соседней деревни, отец — россиянин из середняков. Поверил большевикам, принял революцию и нам, детям, внушал идеи о всеобщем равенстве, социальной справедливости и светлом обществе, где не будет богатых и бедных, не будет звериной эксплуатации человека человеком. Я до сих пор не знаю и не понимаю, что можно было инкриминировать отцу, чтобы репрессировать? Умение и старание работать на земле? Может, мешала его совестливость и жажда до всего дойти собственным умом? Наступают времена, когда в обществе создается такая атмосфера, что не нужен человек честный, принципиальный, независимых суждений. Не оболваненный марионеточной властью, прессой и теми, кому она служит и чью политику скрытно или открыто проводит.
Исключительно благодаря усилиям родственника, сотрудника НКВД, я, старший в семье, перебрался в Москву на учебу. Выучился на слесаря. Тут война. Первый бой я принял в народном ополчении, чудом остался в живых. Пацан. Я себе приписал в военкомате лишних полтора года и записался добровольцем на фронт. Война — дело мужчин, и не дай бог ее заново пережить. Парадокс: сражался за Отечество, а все ранения, легкую контузию получил за пределами нашей родины, закончив войну в госпитале в Австрии. Поскольку я был молод, то остался служить до сорок девятого года. Пробовал писать стихи. Да-да, как ни покажется вам странным, работал полгода даже в нашей брянской газете. Не все мои сестры остались в живых. Младшая умерла во время оккупации, старшая после войны уже... пережив горе утрат, гибель мужа... не выдержала, одним словом, ослабла духом и покончила с собой. Средняя, Нюра, доживает свой век в Ленинграде. Ее дочь, когда я уже закончил институт и работал в научно-исследовательском институте экономики и планирования, приехала ко мне в Минск, жила в нашей семье, выучилась на медсестру. Я полюбил Белоруссию. Освоил язык. Может быть, не в совершенстве, но ежели бы велось преподавание на родном языке, это не представляло бы для меня трудностей. Интересовался историей Средневековья, Великим княжеством Литовским, бытом, законами, дважды бывал на заседаниях клуба «Спадчына», слушал поэтов из полулегальной группы «Тутэйшыя». Я не чувствовал себя пришлым, чужим, умышленно оскверняющим самобытность белорусов и отрицающим их вклад в цивилизацию. Я закончил аспирантуру, диссертация — «Природные ресурсы Белоруссии и их использование в народном хозяйстве». Правда, в наши дни, когда мы распоясались в своем жестком отношении к природе, помаленьку вникнув в смысл слова «экология», моя работа шестидесятых годов не утратила актуальности. Мишуры и поверхностности в социалистической науке об экономии было и есть предостаточно. Не составляло труда получить степень кандидата по теме «Роль коммунистической партии в кооперативно-колхозном строительстве в Белорусской ССР» и прочее. В силу разных причин, одной из которых была ее измена, мой брак с первой женой распался. Ветреной была она от природы, шаловливого нрава. Я жил работой, был доволен своей профессией. Свою работу я любил, невзирая на расхожее ироничное высказывание экономиста- бизнесмена Паркинсона: «Пожив на свете, большинство из нас приходит к выводу, что почти все утверждения теоретиков-экономистов не соответствуют истине». Я считал и считаю, что безопасно и стабильно чувствует себя государство, которое вовремя решает экономические проблемы. Возможно, братья Райн, Эдисон или нынешние молодые изобретатели персонального компьютера «Эпил» и не пользовались рекомендациями. Возможно. Изучать, познавать, выводить законы, теоретизировать — не менее важно. Ведь не зря первая волна оголтелой перестроечной критики ударила по основе — по экономике. Впрочем, я ушел в сторону, извините. Так вот... я любил студентов и принимал активное участие в общественной жизни своей кафедры, факультета, всего института. Во времена Брежнева ветераны оживились, словно получив второе дыхание. Считалось престижным входить во всевозможные советы, быть членом парткома, бюро, разных комиссий. Я без лишней помпезности и претензий на незаслуженную славу и награды нес общественные нагрузки по долгу чести. Ректор во мне души не чаял, я был вхож к нему в кабинет без стука и предупредительного звонка. Всенародно, торжественно, искренне мы отмечали годовщины революции, Дня Победы, Первомая. Любо- дорого вспомнить. Духовой оркестр, вынос институтского знамени, вручение памятных медалей, почетных грамот, ценных подарков. Мы с ректором были самыми молодыми по возрасту участниками войны. И это сближало, объединяло как теперь говорят, «творцов счастья». Действительно, оборотная сторона такой благополучной внешне жизни не видна и не сразу открывается. Долго и я, увлеченный идеей коллективного руководства, не замечал невидимого щита ректора, нарождающегося угодничества, лицемерия и даже страха перед ним. Умер у нас скромный, неказистый с виду, замечательный ученый, трудяга. Удар случился с ним прямо в кабинете ректора перед заседанием ректората. После похорон, — я был председателем комиссии, — жена покойного, зная, что я был с ним в дружеских отношениях, призналась: «В смерти мужа я виню только ректора. Он его убил!» — «Как?» — усомнился я в жутком откровении. «Морально. Террором, запугиванием, унижением». — «Да, но ведь они были соавторами ряда научных работ». — «Мнимое соавторство с ретроградом, лжеученым, сотворившим из своей особы культ, вынудил мужа пойти на компромисс. Аркадию Моисеевичу от природы не хватало бойцовских качеств, он был нерешителен и труслив, малодушно поверил в обещание тирана, мол, одному еврею ходу не дадут, а вместе получат Ленинскую премию. И мой сдался, а когда опомнился, было поздно. Я говорила ему: вон сколько Ленинских премий исключительно одним евреям и дают, что ты боишься его? А... что вспоминать. Старость, усталость... До чего доходило: ректор брал с машинки отдельные главы, что-то якобы редактировал, пыль в глаза пускал и отдавал на перепечатку, оригиналы не возвращал. И еще, изверг, заставлял моего рассчитаться с машинисткой. Верх наглости! К сожалению, ни посмертных записок, ни воспоминаний о зловещей роли ректора покойный не оставил».
Я был потрясен ее гневными откровениями, насторожился. Однажды, накануне праздника Дня Победы, ректор, пригласив меня к себе и вскользь поинтересовавшись дачными планами — наш институт как раз отвоевал себе участок под строительство дачного поселка, — неожиданно предложил мне, как члену редколлегии институтской газеты «Экономист коммунизма», в связи с приближающимся праздником опубликовать ряд статей о наиболее прославленных и почетных ветеранах Отечественной войны. «Так, скромно, никого не выпячивая из общего контекста и не перегружая количеством... пять-шесть талантливо пересказанных биографий». Свой портрет тактично, с комплиментами, «заказал» мне. Не спрашивая согласия, протянул папку со всеми необходимыми материалами. Не скажу, чтобы я возгордился и меня обуяло великое усердие. Да и отказать вроде причин нет. В нем бурлила дьявольская хитрость. Он так располагал к себе собеседника, так умел навязать свое мнение, свою оценку ситуации, так метко характеризовал окружающих, что приходилось невольно с ним соглашаться. Создавалось такое впечатление, что уже сама инициатива широко и всесторонне написать о нем исходила от меня. Возникал этакий негласный сговор, некий магический союз. До чего пронырлив, подлец. Я далек от мысли возводить себя в ранг прозорливых обличителей. Чего греха таить, я мало чем отличался от других преподавателей. Придерживался такой политики соглашательства, раболепия, желания угодить, чтобы взамен получить минимальные блага-привилегии: место для дачи, выплату в летнее время одновременно отпускных и «заработанных» денег. Протеста в душе ни на йоту. Не знаю, от природы это у меня или чисто русская черта — смирение и гордость на одном полюсе. Я с головой ушел в работу, но спеть панегирик не рвался. И все бы, может быть, вышло гладко, если бы не моя природная вдумчивость, неторопливость и дотошность. Я не мнил себя Светонием, описывая жизнь цезаря-ректора, но и не делал лишь бы как. Если человек достоин того, почему бы не показать пример подрастающему поколению, не дать образец для подражания: «делайте жизнь с таких людей, как ваш ректор». Углубившись в материалы и детально ознакомившись с «вехами биографии», — удалось день посидеть в архиве Института истории партии при ЦК КПБ, — я обнаружил ряд противоречивых фактов. Подтасовку, если хотите, обман. Мой герой приписал себе целый год сотрудничества с не существовавшим еще тогда партизанским отрядом, более того, утаил свою работу в качестве учителя на временно оккупированной территории своего родного района в школе, организованной фашистами. Дальше еще хлеще. Вступив в партизанский отряд, он в составе группы разведчиков дерзко осуществил операцию по подрыву эшелона с вражеской техникой. Любопытно, но нигде не названы участники этого «подвига», ни одной фамилии. Детально изучив летопись партизанского отряда в разных источниках, я обнаружил, что такого масштаба операций на железной дороге вообще не производилось до середины сорок третьего года. Идеала героя войны, первого белорусского борца никак не получилось. Не стал я писать донос в КГБ, мол, разберитесь... исправьте ошибку. Не в моих это правилах. Пришел к нему и чисто сердечно, без тени шантажа сказал, что я отказываюсь, мол, так и так — факты не согласуются, а если я в чем-то не уверен, то в это дело не ввязываюсь. Он побагровел, широкое лицо его, казалось, расширилось еще больше, как воздушный шар, от негодования и нескрываемой злобы. Увольте, говорю, сочи- нительствовать не приучен, не умею. Он язвительно отвечает: «Я человек не мстительный, — это он-то! — но ты меня, Барыкин, кровно обидел. Не знаю, сможем ли мы сработаться. Свободен». И как мальчику, указал пальцем на дверь. Я не стал учить его элементарной этике. Я ведь не обвинял его в предательстве, упаси боже, не был заносчив, не уличал во лжи. По-человечески, корректно объяснив мотивы, отказался. Ладно. Живем дальше. Без видимых причин профком вдруг находит основание заменить мне дачный участок на худший, и это когда я уже завез стройматериалы и почти начал строительство. Нашли ветерана, у которого больший стаж преподавания и больше заслуг. Я попытался протестовать, но получил от ворот поворот. «Не берете тот, который предлагаем, отберем и его, останетесь на бобах. У вас пенсия на носу, от вас институту пользы уже никакой». Не стал я спорить с хамами, а напрасно. И началось... Пришло время получить мне новую медицинскую справку. У меня старенький «Запорожец». И вдруг в поликлинике спецмедосмотров просто переполох, паника. Вы, мол, обращались за консультацией к психиатру, вам надо пройти обследование в психоневрологическом диспансере. Тут я, опешив, впервые сорвался, не выдержал. И пошло-поехало. Стал я замечать, что моя жизнь в институте под колпаком. Коллеги словно бы сторонятся меня, как прокаженного, начались какие-то странные налеты-проверки на мои лекции. Меня выводят из редколлегии газеты, исключают из состава парткома. Обида и горечь моментально переросли в протест, и я возьми да и с присущей мне доказательностью выступи на отчетно-выборном партийном собрании с жесткой, но аргументированной критикой ректора, зазнавшегося руководителя, которому все дозволено и который меня преследует открыто. В пылу спора приоткрыл завесу конфликта. Шумок негодования, удивления прокатился по залу. Выступлений в мою защиту и поддержку, увы, ни одного. Даже те немногие, кто считался друзьями, отмалчивались. В перерыве подходили, суетливо хвалили за смелость, правду, были солидарны... на словах и не более того. Уверенный в своем всесилии, ректор мне нагло заявил: «Будешь копать мне яму, сгною в психушке». Я думал, мое выступление на партийном форуме, где присутствовали ответственные лица из горкома, обкома, минвуза, аппарата ЦК, возымеет действие. Ноль внимания. Я пробовал апеллировать к самым высоким партийным инстанциям — все возвращалось на круги своя — на стол секретарю парткома и ректору. Заколдованный круг.