Чувствовалось по голосу, что ночной собеседник-проситель искренен и не наигранно взволнован. Впрочем, чем он может удивить, какой тайной шокировать? Пришло время, когда злые люди, взяв к себе в подручные добрых, но наивных и обозленных от несправедливости собратьев, растащили государство. Куда ни ткни пальцем — всюду оскорбленные, обиженные, обманутые, несправедливо забытые, униженные, отбывающие срок вместо других, разочарованные. Что ж, год на год не приходится. Есть день ангелов, есть день демонов. Он все больше склонялся к тому, что пером, как и оружием, человека не переделаешь. Любомир, ссылаясь на чрезмерную занятость, просил позвонить через месяц. Подобные случаи были. Менялись обстоятельства, утихал воинственный пыл жалобщика, иногда все останавливала смерть просителя. Это первые месяцы в своей новой должности Любомир рвал и метал, суетился, носился на служебной черной «Волге» по всему городу, по области. Но очень скоро понял, что процесс, в который окунулся, бесконечен, как сама жизнь, и что ему просто не под силу соединить в себе надсмотрщика, судью, контролера, адвоката. Еще год, два назад смельчаков и новоявленных борцов с окостенелыми догмами тотального принудительного коммунизма были единицы. А нынче оторопь берет. Кто во что горазд. Все друг у друга пороки ищут. И чем больше их откопают в истории, тем больше зубы скалят, слюной исходят от удовольствия. Жалкие, робкие, до перестроечной истерии угодливые его коллеги из молодежных, союзных газет, как голодные шакалы, накинулись на дешевые сенсации. Нет, — он не опустился до жизнеописания гомосексуалистов и лесбиянок. Это по душе его однокурснику Вовику Лапше. И пусть. Он далек от мысли осуждать товарища. Просто богу богово, а кесарю кесарево.
Уходит, уходит из-под ног почва. Побрякушками, дешевкою, заигрыванием с примитивным, скотским вкусом недалекого умишком читателя все они, кто отсиживался как мышь под веником, растворили, размыли его былую славу, которой он и не успел как следует натешиться. «Вот, пожалуй, одна из причин», — с горечью подумал Любомир. Он надеяся на плаву респектабельности, с веслами академизма, под парусом зрелого профессионализма долго плыть к морям почета, к берегам каких-никаких, а все же привилегий. Этак до годков пятидесяти. А там без божьей помощи, при поддержке драгоценнейшего старшего друга своего, второго секретаря ЦК Ивана Митрофановича, быть поставленным у руководства Союза журналистов, а еще лучше (единственная оставшаяся в живых мечта) законопатить себя представителем республики при Организации Объединенных Наций, если не получится осесть твердо и надежно по линии ЮНЕСКО в Женеве. А тут, гляди, как все круто развернулось. Неужели многоликая разновидность страха — потерять все достигнутое такими нервоуничтожающими усилиями — вцепилась и в его душу?
Страх? И это у него, кто не боялся ни сильных, ни слабых? Неужто золотая пора жизни, едва одарив блеском, проходит? Да... голова его седа не по годам, видна едва заметная усталость в голубых глазах, но они по-прежнему проницательны, по-прежнему тренированное тело упруго, походка ровная, спортивная, он ростом невысок, но независимая поступь, размашистые движения подчеркивают его независимость, уверенность в себе. Он не любит носить костюмы. Спортивная куртка, легкая спортивная обувь, старенькие, но приличные еще джинсы... добротное китайское кожаное пальто... всегда чистые разноцветные сорочки... в руках неизменный коричневый дипломат с цифровым замком. Когда-то он счастливо избежал подражания, хиппово-грязный имидж был ему, провинциальному пареньку из глубинного полесского городка Житковичи, чужд и неприятен. Нынешним имиджем делового европейского мужчины он был вполне доволен, хотя это был своего рода эгоизм, близкий к самовлюбленности, заносчивости, нарциссизму. Только в женском обществе он позволял себе отдушину, напуская на себя пленительную непосредственность внимательного, корректного, и почему-то всем всегда казалось, очень ранимого человека. На самом деле сердце его уже ожесточилось, он был бесстрастен и безучастен внутренне ко всем проблемам, которые неистово волновали негодующих правдолюбцев, досаждавших ему жалобами, сигналами, письмами, ища защиты от несправедливости властей.
Вот и этот, еще один непрошеный ночной собеседник. Что нового он может сообщить ему, чем удивить? Поди сталинист какой-нибудь. Не иначе, нагадил в молодые годы, а теперь ищет виноватых в своих неудачах, отмывается. Однако же пунктуальный и настырный старикан. Ровно через месяц в половине двенадцатого снова тактично напомнил о себе уже с некоторой мольбой в голосе. Наотрез отказался письменно изложить суть жалобы. Любомир сдался, назначил встречу через неделю. Сколько уже было у него ходоков? Они заговаривали его, утомляли, забирали драгоценное время на пустое, незначительное, подчас такое, что росчерком пера могли и должны были решать в ЖЭСах, отделах исполкома, в заводоуправлениях, в отделе здравоохранения, в общепите. Скорее бы в отпуск, к морю, подальше от этой повальной неразберихи, безответственности, самооплевывания. Благо теперь у него появилась возможность беспрепятственно воспользоваться путевкой в один из респектабельных санаториев на крымском берегу. И Камелия, может быть, еще больше и острее нуждается в отдыхе. После ухода сына на службу в армию она заметно изменилась, как ему показалось, к худшему. Вздорила и нервничала по пустякам, все ее раздражало и в нем, и в людях. Впрочем, суеты, признаков сумбура в мыслях у Любомира еще не было, но вот сознание угнетало это чувство тревоги, ожидания чего-то нелюбимого, нехорошего, гадости, пакости. Это чувство странно обострялось и при встречах с любовницей. Вот «Тихая» вздремнула у него на плече. Они в однокомнатной квартире ее брата, который на сей раз подвизался в должности железнодорожного пастуха: сопровождает скот в восточные регионы страны, за Урал. Квартира холостяка запущенная, давно требующая ремонта. В ней противный специфический запах браги и вяленой рыбы. Тридцатилетняя «Тихая», робкая и застенчивая преподавательница института иностранных языков, не встречается с ним в других «ненадежных местах», боится гнева и кулака мужа, тренера конно-спортивной школы. Их давнишняя, со студенческих времен, связь тянется аморфно, с перерывами в три месяца, полгода. При встречах с ним она, от природы молчаливая, незаметная, стеснительная, теряет дар речи и только слушает, слушает с широко открытыми глазами и нескрываемым интересом, как ребенок в детском саду, все, что бы он ни говорил. Он любил характеризовать женщин одним ярким, нестандартным, необидным словом: «Тихая», «Капризная», «Железобетонная», «Недосягаемая». Иногда получалось забавно.
— «Тихая»? Это я, буйнопомешанный на страсти к тебе Любомир. Выпустили из клиники специально к тебе на исцеление. Спасай. Жду в переходе под памятником. Строго наказали одному наверх не подниматься... могу покусать прохожих.
Она, безотказная, всегда, что удивительно, находила время для свиданий. Такая маниакальная преданность и верная служба импонировали ему. Он переступал через порог скуки, однообразия, духовной ее ограниченности, некоторой неряшливости и изредка тревожил ее скромные сексуальные фантазии своим доверительным, мягким приятно-манящим голосом.
— Извини, я, кажется, вздремнула?
— Самую малость, как комарик.
— Всю ночь переводила срочную работу из Торговой палаты. Ты, как обычно, торопишься? — не иронизируя, спросила она.
— На бал к сатане всегда успеем. Как мама? Брат, как погляжу, по-прежнему без дела? — он равнодушно погладил ее маленькую головку.
— Мама болеет. Сахарный диабет достал ее. Живого места нет от уколов. Брат все ищет работу. Сам знаешь — после тюрьмы, все оформляют временно. Муж если не на сборах, так на соревнованиях. Все на мне: дети, семья, мама, брат, работа. Ничего интересного. Будем одеваться?
— Да, пожалуй, — он бесстрастно тронул ее лоб губами.
— Извини. Отвернись, пожалуйста, я отвыкла от тебя. Стесняюсь, ей-богу. Разнесло меня, ты не смотри.