24. И так теперь, двенадцатого анфестириона, переправимся чрез Босфор и, на пути к царю, сперва отдохнем в Лихнийской обители, а потом, проведши один день в дороге, повидаемся с царем. О том, что тогда сделано им, стоит описать не чернилами, а слезами. Исступленный дикими мыслями и подозрениями, он производил ужасы. Чем возбуждаема была его подозрительность, — я не знаю: разве, может быть, мучился он призраками и думами о себе и религиозных своих убеждениях, — православным ли, то есть, почитать ему самого себя, когда поносят его, как извратителя веры? Он повелевает освободить из темницы тех благородных мужей, о которых мы прежде, упомянули, именно родных братьев из Раулевой фамилии Мануила и Исаакия, да третьего — Иоанна из Кантакузинов, (ибо протостратор Андроник умер в темнице раньше) и привести их к себе, как осужденных. Пытаясь несколько дней сряду склонять их и словами и жестокими оскорблениями к исполнению воли державного, и видя, что они остаются непреклонными, он, наконец, приказывает выколоть им глаза, — сперва Мануилу, а за ним и Исаакию: Кантакузин же, отведенный в тюрьму, оробел и склонился. На тех одних не подействовало страдание, а этот решился спастись покорностью. Те за претерпение мучений, на которые не отважился бы никто другой, украсились славою хранителей отечественных обычаев, и еще прежде, при царе обличили самого патриарха, говоря, что настоящие их убеждения не отличаются от прежних его убеждений, что находясь в цепях, он веровал лучше, чем теперь — в патриаршем достоинстве. И вот люди, которых носило одно и то же чрево, ослеплены в один и тот же день, которые соединены были и родством и страданиями, разлучены теперь друг от друга так, что одного содержали под стражею где-то там, а другой, Мануил, заключен был в Кенхреях на Скамандре, в какой-то безлюдной крепости. После того царь послал за Иоанном сыном деспота Михаила, которого мать привезла с запада и отдала царю в заложники заключенного в то время договора, и который потом, по воле царя, сделался зятем севастократора Торникия, хотя не любя своей жены, жил особо от ней. Этот-то Иоанн приведен был тогда в узах из Никеи, где, начальствуя над войсками, прославился своими победами над персами, и навлек на себя подозрение царя только тем, что, успешно подвизаясь, пользовался любовью народа. Подозрение царя вызвано было особенно отношением к Иоанну монаха Котиса Феодора, который часто по целым дням и ночам просиживал с ним наедине, глаз на глаз. Это был тот самый Котис, который некогда, быв еще мирянином, узнал о намерении царя ослепить тогдашнего великого коноставла, а теперешнего державного, и по дружбе открыв ему этот замысл, вместе с ним убежал в Персию. Так как советы Котиса Палеологу, который в то время стремился к царской власти, имели успех; то тем-то более, думаю, и питалось теперь подозрение царя, представлявшего, что и Иоанн мог находиться под влиянием таких же советов и знал прежние его планы. И так царь приказал привесть и его. Явно взводимое на него обвинение состояло в том, будто он злословил порфирородного и, когда царь приказывал ему отправиться в поход против персов, он будто бы с ирониею говорил посланным: пусть-ка идет порфирородный и исполнит это приказание. Таково было обвинение открытое, а тайно исследовалось то, которым мучима была его подозрительность. Но так как нельзя было уличить его в этом, без показаний Котиса, то царь грозил употребить самые ужасные пытки, чтобы добиться, о чем они рассуждали при частых своих свиданиях. Котис утверждал, что причиною непрестанного свидания их было знакомство, а предметом разговора — продажа имения (это был участок Врисис — Грея, доставшийся Котису по наследству от родителей), о наследстве же престола знает он столько, сколько может сказать об антиподах. Но эти слова показались неубедительными; а потому царь решился еще обратиться к врачу Иоанна Пердикке, не выпытает ли от него чего-нибудь касательно своих подозрений об Иоанне, так как Пердикка служил при этом военачальнике. И вот приказано взять под стражу и этого, а Котиса передать кельтам, чтобы они пытали его на весу. Но он предупредил пытку: едва только связали его, — тотчас от страха последовал удар, и несчастное бремя, поднятое при множестве зрителей, предано было земле. Иоанна же сперва предал царь бесчестью, сорвав с его головы калиптру — почетную принадлежность вельмож, которою прежде сам почтил его: а потом поручил царскому постельничему отвести его в Даматрий и ослепить так, чтобы никто не знал о том. Пред этим родной его брат Михаил Деспот, униженно умолял и деспину, и (обоих) патриархов, и уважаемых царем духовных особ, ходатайствовать об отменении такого жестокого приговора над Иоанном; но никакие ходатаи не умолили царя. Когда чрез день после того около полудня произошло землетрясение, — Пердикка заметил, что он удивляется не землетрясению, а тому, как не обрушится гора на людей, совершающих такие злодейства, и за это тотчас же наказан был отсечением носа. Другой тогда, за то лишь, что увидевши близкого к Пердикке мальчика, по прежней привычке, с любовью поласкал его, был наказан оторванием ноздрей. Здесь нужно рассказать о том, что случилось с Георгием Пахомием, грамматистом и ученым. Живя [128] у стратигопула Михаила в Ираклее Понтийской, Георгий, по множеству дневных занятий, весьма нередко беседовал с ним по ночам. Когда донесли об этом царю, — он, первого отставив от должности военачальника, велел привести к себе и осудил, будто бы за посягательство на царский престол, а другого подверг страшному подозрению, будто он, узнавши из книг судьбу царств, говорил об этом с военачальником. Стратигопула он предположил было ослепить, но удержался от этого, вняв заступлению деспины, которая была родная его племянница, и отложил наказание. Зато на Пахомия обрушился весь его гнев; ибо и самое имя, которое наводило на царя суеверный страх и о котором он слышал, как о магическом, немало способствовало к погибели того, кто носил его; так как оно содержало в себе что-то злое, им выражалось какое-то соответственное ему прорицание. Итак, желая избежать предопределенного рока, царь отдал приказ ослепить того человека. И вот, тогда как Пахомий на своей родине, в Македонии, где давно ожидали его, был уже оплакан, как умерший, — этот слепец бродил между людьми и возбуждал в них не столько жалость, сколько удивление, — неужели и такие люди могли подвергнуться подозрению в посягательстве на царствование. Водясь слепыми надеждами, царь думал избежать определений рока, а на самом деле не избежал. Из этого же источника происходила ярость его и на монахов — не за отступление их от церкви, а за то, что они считали дни и времена его жизни, и таким образом накликали на себя бедствия. И страшна была гроза его гнева, хотя и в самых малостях открывалась осторожно, чтобы не казалось, будто он наказывает без причины. Галактиона царь лишает зрения, у Мелетия отрезывает язык, избавившиеся же от казней посланы в заточение. Так поступил он с Лазарем Горианитою — человеком достопочтенным, которого сперва велел было ослепить, но потом подверг только пыткам. Под суд его подпал и Макарий за простоту и незлобие прозванный Голубем: он жил где-то вне наших пределов и обвинен был в преступлении против величества, будто бы, то есть, возбуждал против царя западных правителей. Дав знать Икарию, возведенному тогда в достоинство великого дукса, чтобы он схватил Макария, царь взводит на него вину против величества, и предлагает ему либо прощение, если он примет мир, либо — осуждение, если не примет. Макарий оказался твердым, — и был казнен. Не говорю уже о монахах Кокках[129] и о тех, которые враждовали против царя. Царь дошел тогда до такой раздражительности, что едва только доносили ему, что такой-то возмутился, за доносом тотчас же следовала казнь: он верил всякому, кто ни говорил, основываясь на подозрениях, будто на достаточных свидетельствах против (своих) подданных. А когда намекали ему о неотвратимости гнева даже в отношении к людям ему близким, он оправдывался указанием на царские законы, (прибавлял) что нехорошо и несправедливо римлянам управляться монашескими уставами, по которым преступления можно изглаживать покаянием. На доносчика и сам он смотрит с неудовольствием; потому что доносчик пересказывает либо услышанное, либо выдуманное на ближних по недоброжелательству; но выслушивать обвинения и позволять доносы — необходимо. Нередко оправдывался он и тем, что, прослыв с детства другом монашества, доведен теперь до необходимости ненавидеть монахов за враждебное их к себе расположение; враждебностью же называл уклонение их от того, что тогда делалось. Потому-то, может быть, и монахи в свою очередь считали время, когда-то они избавятся — не от царя (ибо без царя и жить нельзя, как телу — без сердца), а от гнетущих их бедствий. Людям, которые созданы свободными, и, однако ж, сознают необходимость — руководиться одною волею, куда бы она ни наклонялась, — тяжело, конечно, бывает и тогда, когда опасность угрожает только телу (потому что интерес правителя и управляемых не разделен; спастись им иначе нельзя, как по добровольному согласию); но если она грозит и душе, как иные тогда думали, то спасение одно — совершенная смена. И так как в то время они, может быть, к тому и стремились; то на них и обрушивались ужасы со стороны державного. Тогда как надлежало исправлять кривое по прямому, чтобы все выравнивалось, он принуждал править прямое по кривому, не исправляя последнего, а осуждая даже хорошее, если оно не кривилось. Человек рассудительный должен бы сообразить, что некоторые из монахов соскользнули со средины и впали в крайность — только по ревности, и что между поступками, заслуживающими наказание, открывались дела, достойные и некоторой похвалы.