Пересматривая все это, Иоанн видел, что для оправдания себя по каждому пункту их обвинения, необходимо писать и самому: но он понимал, что борьба слов против слов должна произвести соблазн, и что пишущему нельзя избежать действительного или мнимого нарекания в неправильном суждении о многом, и потому молчал. Обещание не писать ничего состязательного, дал он даже Ксифилину, человеку почтенному и великому эконому церкви: «Чтобы не показалось кому, говорил, будто мы, что ни сказали бы, налагаем руки на неизменные постановления. Ведь им, во всяком случае, представляется нововведением попытка — как опускать нечто в церковных делах, так и держать. Говорят ли только что-нибудь, или явно, самым делом восстают на неизменные догматы, — у них одно оправдание: отклонить им нетрудно. Напротив, для нас, хотя бы наши речи были яснее дня, хорошо будет и то уже, если мы удостоимся внимания и избегнем укоризны в извращении догматов». Так говорил Иоанн, когда брал в руки сочинения раскольников; но находя в них много положений вздорных, захотел он написать опровержение, и сколько ни удерживался, наконец, не мог не сделать опыта, чрез что навлек на себя множество неприятностей. Между тем, живя в лавре, он совершенно выздоровел и, дружелюбно простившись с Иосифом, возвратился в Константинополь.
29. Между тем некоторые люди столь далеки были от мира, что Иосифу, живущему и на покое, не давали покоя. Они ежедневно приходили докучать этому человеку, непрестанно занимали его, и тогда как он, по простоте своего нрава, мало-помалу охладевал, возжигали в нем рвение. Иосиф был такого уступчивого и умеренного характера, что из лиц, находившихся в общении с церковью, кто ни пожелал бы посетить его для принятия благословения, всякому стоило только припасть к нему и испросить благословение, — тотчас делался он причастником даров св. Духа. Это было невыносимо, как для тех, которые окружали его, так и для других. От того ежедневные его посетители получали все больше дерзновения, так что, наконец, совершенно отделялись от церкви. Слыша об этом, державный лишил его своей доверенности и обвинял в том, что он не с добрым намерением допускает к себе многих и оказывается несправедливым к царю; ибо тогда, как царь радовался, что доставил ему спокойствие, он отечески и дружелюбно принимает к себе людей, далеко не согласных с ним в мнениях, и таким образом раздирает тело церкви. Им бы надлежало следовать за Иосифом, а не Иосифу за теми, которые стали отъявленными врагами и сильно разногласят с церковью. Питая эти мысли, царь послал к нему запрещение, принимать подобных людей, если только он дорожит своим покоем. Но Иосиф отвечал, что если державному угодно будет сослать в изгнание как его, так и лиц его окружающих, то он уже по необходимости не станет принимать приходящих к себе людей: а до тех пор за прием посетителей обвинять его нехорошо; ибо и для нашего утешения нужно, чтобы посещали нас многие не только знакомые, но и незнакомые. И так пусть царь или сошлет нас в изгнание, если хочет; или без причины не делает нам упреков, пока мы на свободе. Так отвечал Иосиф не для того, чтобы настоящие свои обстоятельства хотел привесть в худшее состояние, а потому, что верил в расположение к себе царя: надеясь на это, он даже примешивал к своим словам выражения несколько резкие; говорил, например, что царь, лишив меня чести, хочет лишить еще и утешения видеть вокруг себя людей. Но державный, схватив в этих словах, что было по его мыслям, вздумал послушаться Иосифа и сделать то, чего сам он хочет, и чего из уважения к нему, может быть, не сделал бы; то есть, под этим благовидным предлогом назначил ему изгнание, о котором он первый напомнил, и чрез посланных выведши его из лавры, удалил в Хилу (это островская крепость у берегов Эвксинского моря), где весною жить весело, но чрезвычайно тяжело зимовать; так как тот остров открыт для северного ветра, который дышит жестоким холодом. Некоторых же, преданных Иосифу монахов, расселил он, в качестве ссыльных, по разным островам Эгейского моря; а монаха Иасита Иова послал под крепкою стражею в Кавею — крепость, лежащую при реке Сангаре.
30. В то время царь собирался предпринять поход в Орестиаду, чтобы смирить до наглости беспокойных генуэзцев. Прежде гораздо сильнее их были венециане, правительство которых отличалось и богатством и оружием и другими снаряжениями; так как они владели морем более чем генуэзцы, и на длинных своих кораблях переплывая морские пути, получали больше добычи, чем сколько случалось приобретать выгод генуэзцам, посредством торговли и перевозки товаров. Но с того времени, как генуэзцы получили от царя право свободно и беспошлинно владеть Эвксинским морем, по которому они осмеливались плавать даже среди зимы на укороченных кораблях, называемых таритами, — не только для римлян заперты были ими все пути морской торговли, но и для самых венециан. Богатство их и снаряжения сделались предметом зависти. От этого стали они гордиться не только пред единоплеменниками, но и пред самыми римлянами. Притом надобно сказать, что царь особенно почтил одного благородного генуэзца, по имени Мануила Захариева, подарив ему в восточной Фокее богатые приисками алюминия [116] горные высоты, на которых поселившись, он и работал со своим народом. Но получая от этой работы большие выгоды, Мануил захотел еще больших и, надеясь на милостивое расположение к себе царя, обратился к нему с просьбою. Он просил запретить генуэзцам провоз алюминия из верхних стран чрез Эвксинское море; а между тем известно было, что этого металла много требуют люди, занимающиеся окрашиванием шерстяных тканей в разные цвета. Когда царь согласился на такое запрещение, тогда одни из живших в городе генуэзцев, частью по уважению к воле державного, а частью и потому, что город был последним их убежищем, решились строго исполнять царское предписание; другие же напротив, не обращая на это никакого внимания, построили большой круглый транспорт и, выплыв из своего порта, направились к Фракийскому Босфору, переплыли узкие проходы Понта и нисколько не стеснялись ни царским указом, ни своими обычаями, которые требовали, чтобы ни один генуэзский корабль не проходил куда бы то ни было, не сделав приличного салюта живущему в Влахерне царю и не отдав ему поклона. И так, не обратив внимания ни на какие условия и пользуясь благоприятным южным ветром, генуэзцы смело отчалили и, миновав устье Понта, направились к северным берегам моря, где, занимаясь пиратством, прожили довольно долго. Наконец, собрав много добычи, которой значительную часть составлял алюминий, и нагрузив ею транспортное судно, они смело поплыли назад. Между тем царь, узнав об их отплытии, сильно оскорбился неуважением их к своей особе и стал думать, каким бы образом этих презрителей забрать в свои руки. Такое намерение царя не неизвестно было и им. Посему стали они теперь заботиться особенно о том, как бы счастливо совершить плавание необыкновенным способом, и чрез то избежать угрожавшей им, как они знали, от царя опасности. Когда перед этими пловцами открылись уже восточные горы, — ветер для них был то попутный, то боковой, как бы только скользивший по парусам, и пловцы находили его достаточным, для благополучного плавания удовлетворительным: но приблизившись к Фаросу, они рассчитали, что единственно северный ветер будет для них полезен, лишь бы дул он не слабо и лениво, будто при безветренном состоянии воздуха, когда паруса только что зыблются, а так, как дует ветер, называемый у моряков Танаитским [117]. И на этот-то один ветер надеялись они, отчаиваясь во всем другом; ибо знали, что царская засада караулит их. Наконец, чрез несколько дней ожидаемый ветер, к их радости, подул и сильно погнал их корабль. Оживленные надеждою на него, генуэзцы и сами ободрились и, распустив все паруса, понеслись по течению. Но полагаясь на силу ветра, они не забыли, однако ж, бока корабля завесить бычачьими кожами и вооружиться — с намереньем достаточно противустать огню и всякому другому разрушительному действию на корабль, даже и самим сразиться, если б напали на них посланные царем. Узнав об этом, царь приказал жившим в Пере генуэзцам послать людей и остановить плывущих. Те действительно послали много народу, чтобы преградить им путь; но посланные не могли остановить их. Тогда генуэзцы, не сочувствуя их упорству и предохраняя самих себя, известили царя обо всем, и вину сложили на этих единоплеменников. Царь, поняв это, как выражение крайнего к себе презрения, и думая, что ему будет стыдно, если корабль не задержат, и генуэзцы уйдут, — собрал все грузовые суда, какие только стояли у города, и расположив их, будто охотник — собак, выше Гасмулийской части столицы, поставил начальником над ними вестиария, Алексея Алвата: потом с бывшими при нем людьми сам переправился чрез Босфор, и своими приказаниями производил ужасы. Если вестиарий не одолеет генуэзцев, говорил он, то лишен будет власти. И вот одни из римлян расположились на кораблях, а другие выстроились на морском берегу, и готовились принять грузовое генуэзское судно. Римляне напали и, окружив генуэзцев, выполняли дело солдат, но не имели никакого успеха; потому что сильный попутный ветер и высокая палуба корабля весьма много помогали генуэзцам, так что все усилия нападающих остались напрасными. Одни бросались, чтобы удержать корабль; а другие, бывшие на кораблях, даже и не беспокоились, зная, что это будет безуспешно. Стрелки пускали множество стрел и дырявили паруса; но сильный ветер ослаблял их полет, и больше помогал ходу корабля, чем сколько задерживали его нападающие; так что, проскальзывая между окружавшими его, он — один мало-помалу убегал от многих. Царь сидел где-то в стороне и, видя, что одни нападают, а другие убегают, находился в сильном волнении и непрестанно посылал одних воодушевлять, другим приказывать, а иным грозить. Но усилия оставались напрасными, и корабль, несомый попутным ветром, уходил из рук преследователей. Когда эти последние не знали, наконец, что делать, — душа царя сильно возмутилась; он видел в себе предмет поношения и смеха. В это время кто-то из приближенных дал ему такой совет, который, по-видимому, обещал успех. Он состоял в том, чтобы царь воспользовался на этот раз каталонским кораблем, который был больше других. На этот корабль надобно послать достаточное число солдат и, распустив на нем паруса, поставить его так, чтобы он первый принимал на себя удары ветра: тогда сила его приражения на корабль убегающий ослабеет; он будет загражден от дуновения как бы стеною, и потому с другого корабля останется только сделать на него нападение. Этот совет тотчас приведен в исполнение. Войско быстро взошло на каталонский корабль и стянуло его корму. К счастью, стоял он недалеко;— и царь был рад употребить его в дело. Как скоро поместился он взади генуэзского корабля, — удары ветра на второй корабль стали падать на первый, и сильно надутые его паруса сделали то, что корабль неприятельский скоро остановился. Тогда можно было уже вскакивать с одного корабля на другой; причем помогали люди на кораблях и с низкими палубами, и нападали на генуэзцев с жаром. Таким образом на генуэзский корабль, при возбуждении со стороны царя, из числа одних всходили одни, из числа других — другие, и после сильного сражения на море, взяли его. Тогда корабль этот приведен был в царскую гавань, а бывшие на нем понесли должные казни: многим из них, в наказание за презрение к царю, выколоты были глаза случайно попавшимися гвоздями. Подобного рода обвинение падало и вообще на генуэзцев; ибо, когда один из них стал величаться пред проселоном и сказал ему, что город снова достанется нашим, — этот, движимый ревностью, ударил его по щеке и вышиб латинянину глаз, а латинянин вдруг схватил кинжал и лишил его жизни. Узнав об этом, царь наделал ужасов; но своего гребца не отыскал. А так как его не возвращали (да он уже и не существовал), то царь до того разгневался на генуэзцев, что приказал Мануилу Музалону тотчас истребить все это племя. Музалон немедленно собрал войско, сколько было его в городе и по окрестностям. Оно — страшное и вообще, казалось еще страшнее, когда окружило все генуэзские домы и, готовое рубить, ожидало только приказания от царя. Генуэзцы объяты были ужасом и, обуздав, сколько могли свою гордость, отвратили от себя гибель: пришедши, по возможности к лучшему расположению и приняв смиренный вид, они обратились к просьбам и, представляя повинные головы в полную волю царя, что ни захотел бы он сделать с ними, стали умолять его, совершенно подчинились царской его власти и давали обещание охотно исполнять все его приказания; потому что не имели другого убежища, кроме царской милости. Обузданные таким страхом, они от имени всего общества приняли царский указ и, обязавшись заплатить большой штраф золотом, едва смягчили царский гнев. Тут только стало для них ясно, что царское слово гораздо сильнее их глупости. Так это было.