21. Около того времени некоторые из домашних царя, вышедши прогуляться, зашли в обитель Богослова, находившуюся в предместье Евдоме. От этой обители оставалось тогда одно имя, а не самая обитель. Завернули они в тамошний храм: он тоже был разрушен и обращен в помещение для овец. Смотря туда и сюда, они и в самых остатках удивлялись красоте здания (в числе этих посетителей из домашних царя был тогда Ятропул Димитрий Логофет), и вдруг в одном углу видят стоящее тело человека, давно умершего, целое, сохранившее все члены, обнаженное с ног до головы. В устах его был наконечник пастушеской свирели, который, ради смеха, вложил кто-то из людей, ходивших там за овцами. Смотря на это тело, дивясь, как уцелели все его члены, и недоумевая, чья бы могла быть эта отвердевшая персть, сохранившая еще форму тела, вдруг видят они справа гроб и на нем начертанные стихи, открывающие имя покойника. То был, как явствовало из надписи, Василий Булгароктон. Возвратившись к себе, они объявили царю о том, что видели, и царь, тронутый этим, тотчас послал златотканные сирийские покрывала, отправил также певцов со многими настоятелями, и приказал, положив останки в драгоценную раку, перенесть их с великими почестями и псалмопением к Галате, где велел своему брату севастократору поместить их в его палатке, покрыть золотым покровом, сохранять при гробе неугасимый огонь и воздавать им подобающие почести, пока, возвращаясь оттуда в Силиврию, он не возьмет их и не перенесет благочестно и торжественно в обитель Спасителя. От Галаты войска пошли к Нимфею, направляясь к западу до самой Орестиады, и молва, опережавшая царя, укротила там волнения.
22. Когда все с великою поспешностью прибыли в Нимфей, патриарх, путешествовавший вместе с державным, видя, что епископы Фессалоникский и Сардский, и по удалении от своих кафедр, остаются неизменными в своих мнениях, поставил на их места других начальников церкви, именно — Иоанникия Кидона, настоятеля Сосандрской обители, нарек епископом Фессалоники, а Иакова Халазу, пришедшего к державному с запада, — епископом Сардским; и на кафедру Смирнскую избрал также Исаака, мужа достоуважаемого, пришедшего с запада из Ксиропотамской обители. Когда же, собираясь рукоположить его, патриарх, вдруг сделался болен, — по его назначению, или даже по назначению служившего при нем (ибо и так говорят; а сам он был без чувств и испускал последнее дыхание), рукоположен был в диррахийского епископа Никита из Фессалоники. Наконец, наступил день смерти патриарха, и царь, еще прежде, чем он умер, поручает пелопонесскому монаху Феодосию, из княжеского рода, мужу благоговейному, проводившему долгое время в подвигах, приятному в обращении, увлекавшему разнообразною беседою всякого, кто хотя один раз видел его (как ни будь скучен, а бывало, выйдешь от него совершенно веселым) — и по знаменитости своего рода почитавшемуся дядею державного, принять в свою опеку патриаршее имущество, так как у патриарха было множество денег, которые вывез он из Ефеса. Этот опекун стал, говорят, располагать лежавшего к принятию монашеской одежды; но он не только не согласился на это, а еще с неудовольствием принял напоминание и хотел умереть архиереем. Смерть его последовала вскоре, и тело умершего перенесено было в Ефес, хотя погребение совершено в митрополии. Он был человек, по жизни страшный, для правителей недоступный, чуждый всякой болезни, к добродетели привык с детства, для многих казался неприятным — не столько за восшествие на патриарший престол, сколько за то, что восшел на него еще при жизни любимого патриарха.
23. После сего мысль царя совершенно остановилась на единодержавии; ибо никто уже не противился ему. Дитя мало-помалу устранялось от управления и было слабо для царской власти, так что даже и царские знаки считало лишним бременем; а потому и определено было взять их от него. Михаил пользовался теперь свободою, проводил время в удовольствиях и вверился женщинам — родным своим сестрам, от которых зависел во всем. Старшая сестра Марфа казалась ему матерью: она некогда взяла его в свой дом, так как была в замужестве за великим доместиком, тем знаменитым Тарханиотом, которого царь ценил так высоко. Другая сестра Евлогия, имевшая прекрасный нрав, еще больше заботилась о царе, чем первая, и, не знаю, не поддерживала ли в нем доброй надежды, что ему назначено судьбою взять Константинополь. Это определение судьбы, после, когда город был уже взят, она высказывала резко и с удивлением; но расположить ее к рассказу можно было не иначе, как убеждением. Вот какое повторялось явление: когда царь, быв еще младенцем, лежал в колыбели и питался из сосцов кормилицы, тогда часто раздражался и кричал, никак не поддаваясь сну. В таких случаях, чтобы он перестал раздражаться и замолчал, надлежало убаюкивать его песнями: но каких ни выдумывали и не слагали песней, — они нисколько не действовали на младенца. Когда же начинали сквозь зубы бормотать песню о городе, именно эту: «Вот царь вступит в город чрез золотые ворота и тем прославить свое царствование», — дитя умолкало, будто очарованное сиренами, и сладко засыпало. Так-то родные сестры царя и прежде имели надлежащее о нем попечение, и теперь очень заботились и пеклись; по их докукам, он оказывал иным много благодеяний, так как был внимателен к их советам и принимал их. По их-то советам и, особенно по внушению Евлогии, которую нежно любил, решился он обратить Иоанна в частное состояние.
24. Тогда же Персию, будто реки, наводнили тохарцы, которых в просторечии называют атариями, и которые умертвили калифа, влив ему в горло распущенное золото. Они так поступили не для того, чтобы только убить его, а для того, чтобы наругаться над ним; ибо тогда как, употребив золото, он мог бы победить врагов, у него оказалось больше любви к золоту, чем к себе; потому от золота должна была произойти и его смерть, как бы, то есть, он сам себя таким образом осудил на нее. В это время дела Персии находились в худом состоянии; так что не свободен был от страха и сам султан Азатис. Этот народ — персы трепетали и, ни на что не смотря, старались — каждый, как мог, спасти сам себя. Да и правительство персидское стояло не твердо, сатрапы возмущались; так что двое вельмож пришли оттуда к царю и открыто бранили султана, что он удовольствиям предан и живет беспечно, как частный человек. Это были Василики, происходившие из Родоса: они жили во дворце султана, в качестве театральных забавников, и сверх того славились, как люди смышленые, — по образованию занимали там первое место, и от того собрали очень много золота, которое заключалось частью в заздравных чашах, частью в калифской монете; а тканей, драгоценных камней и жемчугу было у них столько, что, смотря на все это, можно было изумляться. Вспомнив о старинной своей дружбе с Михаилом, которая подавала им надежду, что он, и сделавшись державным, будет столь же хорошо к ним расположен и не забудет давнего обещания оказать им милость, если успеет сделаться царем, они секретно получили от него охранные грамоты и, уложив все свое имущество, под видом беглецов пустились изо всей силы к царю. Царь принял их ласково и удостоил надлежащей чести: одного из них, Василия, наименовал постельничим, а другого, Василика, великим этериархом [39]. И он часто пользовался их услугами в тех случаях, где дело требовало ловкости; дружба его к ним была неизменна. Впрочем, имея у себя дома большое богатство, да немало для своей экономии получая и от царя, они действительно превратились в римлян, — были очень верны и преданы царю; ибо ничто столько не упрочивает преданности престолу, как заслуженная милость, с готовностью оказываемая тем, которые достойно ценят ее. В то же время и султан, когда все вокруг него трепетало, частью от появления тохарцев, частью же и от собственных дел, пришел в такое положение, что не знал, что и делать, и тогда как всюду происходило волнение, решился с женами и детьми, с старухою матерью, которая была христианка, и с сестрою, бежать к царю, — в надежде, что в нем одном найдет помощника, и со временем высокою его рукою и силою возвратит свое право. Да и негде было ему тогда больше найти безопасное убежище, хотя упомянутый прежде Мелик, явившийся некогда беглецом к царю, был и задержан им; потому что царь каждый день опасался, как бы он, освободившись, не окружил себя толпою и не уничтожил тогдашнего посягательства его на верховную власть. Притом султан верил старинной приязни царя и смело надеялся, что, явившись к нему, он приобретет его расположение. Итак, собрав множество золота, которое нелегко было и сосчитать, и одевшись в богатые персидские одежды, он вместе с женами и детьми, провожаемый Писсидием, прибыл к царю. Царь, конечно, принял его радушно и, хотя из его прихода не мог извлечь для себя пользы, однако ж, выражая ему свое благорасположение, позволил надеяться, что со временем поможет ему возвратить власть, и потом предоставил ему жить, как жил он у себя дома, владычествуя в Персии. Поэтому султан обыкновенно садился рядом с царем на возвышении, окружен был страшными телохранителями, пользовался знаками власти, надевал красную обувь. Побуждением, поставлявшим царя в такие к нему отношения, была прежняя приязнь, которую оказывая некогда Палеологу, султан надеялся получить от него еще большее воздаяние. Но эта надежда была не тверда и не основательна. Соображаясь с обстоятельствами времени, царь свиту султана, а особенно его жен и детей, послал под конвоем в Никею, — по наружности для того, чтобы обеспечить их безопасность, как бы, то есть без охранения, они не потерпели какого-нибудь вреда; ибо нехорошо, казалось, когда царь вместе с султаном будет вести войну, тут же находиться его гинекею, непривычному к военным передвижениям; да небезопасно было бы и то, если бы его гинекей, в отсутствие царя, оставался в каком-нибудь пограничном городе на востоке. Водя с собою султана и окружая его надлежащими почестями, царь так прикрывал этим свой поступок с султанскою свитою, что гостю представлялось, будто хлопочут, как сказано, о ее безопасности; между тем, на самом-то деле, хлопотали о безопасности султанской свиты, чтобы обезопасить самого султана, чтобы, то есть, удержать его от бегства. Известно было, что султан и прежде начал уже переговариваться о мире с правителем тохарцев Халавом, так как, живя и у царя, он занимался делами Персии, хотя уже и не считался там султаном. Персы между тем, видя, что время уходит, а султана нет, стали переходить на сторону тохарцев; другие же не имевшие оседлости и чуждавшиеся гражданского общества, не желая подчиняться тохарцам, оставались сами по себе, и занимали пограничные места Римской империи. Они понимали, однако ж, что здесь не могут быть в безопасности, если будут открыто делать набеги, и потому общинно признавали себя данниками царя, а поодиночке занимались в наших пределах ночными грабежами. Нетрудно представить, что тем же платили им и наши. Царь со своей стороны всячески старался расположить к себе тохарское племя, потому что в настоящее время не мог, как видно, противустать их движениям; охотно также принимал он в подданство и пограничных персов, надеясь пользоваться ими, как стеною, когда бы стали делать набеги тохарцы. Последних он думал умиротворить с собою даже посредством брачных союзов; потому что не только было ему страшно думать о войне с ними, но и одно имя их поражало его страхом.