В кабинете, опершись на подоконник, спи ней к оробевшему Лешке Рудневу стоял следователь. И вот, когда он повернулся, Лешка увидел вдруг своего самого лучшего друга, с которым они в Харбин дипкурьерами ездили.
— Вот, Лешка, видишь, как мы встретились!
— Вижу, Володя!
— Ты постой, я тебе сейчас все объясню: ну, буквально две-три фразы подпишешь, ну, это явно… ну, ты же знаешь, если не будешь подписывать, то я должен буду тебя бить… Лешенька, друг, ну войди в мое положение. Впервые тоска сжала Лешку, и как в сон — ничего уже дальше не соображал, а только между ударами Володьки звучало в самое ухо: "Лешенька, друг, ну, что же ты?" И снова хлестал обезумело и даже по губам задел, и из губ окровавленных вырвалось, что Сталину жаловаться будет. А Володька на это выговаривал: "Ты учти, Лешенька, не сегодня-завтра Николай Иванович Ежов будет Генеральным секретарем".
И вот теперь, когда всем стало очевидно, что Ежова убрали, Писарев настойчиво советует Лешке Рудневу написать заявление на имя Берия.
— А что я сейчас подумал: напиши ты, что он тебе о Ежове говорил.
— Боюсь.
— Нельзя бояться.
— Почему нельзя?
— Да потому что нельзя.
Бывший работник ЦКК, опытный работник партконтроля очень хорошо знал, что потребно, что необходимо для решения очередных задач. Во всяком случае Лешка Руднев засел писать заявление.
Я лежу у стола, как раз у того места, где все пишут заявления и где перекидываются разными вопросами.
Бывший зам. начальника разведупра РККа[1] Василий Васильевич Давыдов тоже произнес суждение о совершившихся переменах в руководстве НКВД. "Мавр, — говорит, — сделал свое дело, мавр может уйти". Василий Васильевич Давыдов, или просто Вася Давыдов, как его зовут здесь друзья с воли, это тот самый круглолицый под машинку остриженный военный, которому питерский рабочий Егор Алексеевич толковал о Ковтюхе. При всей разговорчивости Давыдов себе на уме: шутит, взгляд открытый, но вдруг кто спросит о чем посерьезнее, сразу приостановится и опять переведет на шутку:
— Слушай, милый, иди лучше чайку попей, или давай лучше о другом. Про Писарева и Лешку Руднева он сказал:
— У меня нехватает терпения на таких дураков.
Я заметил, что в одно и то же время Давыдов и открытый рубаха-парень и вне досягаемости открытого разговора, с ясным сознанием своей бывшей должности зам. начальника разведывательного управления Красной Армии.
А вот нарком труда Цихон — это тип совсем простой. Вбегает с прогулки в камеру, начинает что-то делать: носки штопать или что-нибудь другое. Видимо сам когда-то все делал.
По какому поводу он пострадал, мне неизвестно, но знаю, что будучи председателем ЦК Союза строителей, Цихон обратился с ходатайством в ЦИК о награждении Сталина орденом Ленина. По крайней мере, когда теперь его кто-нибудь спрашивает об этом, он улыбаясь отвечает:
— Так что же теперь делать?
Вот именно, что же теперь делать? И в этом вопросительном ответе нет решительно ничего удивительного. Так что же теперь делать?
Unsere Revolution machen wir bestimmt ganz anders.
Это соратник Тельмана Карл Поддубецкий выражает свое твердое уверение, что они, немцы, когда у них будет революция, все будут делать по-другому. Морской разведчик Свириденко поглядел на него и задумался. Крепкого закала сухонький Поддубецкий. Ведь этот человек с маленьким тельцем был одним из руководителей немецкой компартии. А между тем, после всего случившегося, в тридцать третьем году, его положение оказалось совершенно критическим. В то время многие отрекались от своего прошлого. Он же остался верен себе и с преданными ему друзьями перешел на нелегальное положение. В тридцать седьмом году его вызвали в Москву, и как только он грибы л, арестовали и тотчас же отвезли в Лефортово.
За первые четыре месяца буквально ни дня покоя: въедались в душу с переводчиком, били сапогами в грудь. Распростертый на полу, избиваемый до потери сознания, он так и не дал показаний. Чтобы сломить его волю, нанесли значительно более сильный удар: схватили жену. Женщина не выдержала пыток и стала лжесвидетельницей. Но и этот удар не сломил маленького суховатого Поддубецкого. Сожмет губы, строго смотрит на всех. Человек он одинокий, кажется самый одинокий из всей камеры, и при всем том, может быть, самый сильный.
— Как вам нравится Карл Поддубецкий? — спросил меня доктор Домье. Этот вопрос меня немного озадачил, я не знал даже, что отвечать. Уж хотел было сказать, что больше всех мне нравится сам доктор Домъе, да не решился сказать ему об этом. Между тем он мне действительно нравится больше всех. До чего он мягок к людям. Как он волновался, когда у Леонида Михайловича был грипп, голова закружилась, и старик упал. Не знаю уж, кто бы другой имел терпение не спать неделю подряд, дежуря около больного старика. А сколько беспокойства было проявлено по поводу петлюровского офицера Дзундзы. У Дзундзы открылись раны на ногах, и некоторое время кровоточили.
Какие, казалось, чувства могут быть у еврея, воспитанного в хедере, к петлюровскому погромщику. Оказывается, могут быть: "петлюровец сам по себе, а его кровоточащие раны сами по себе".
— Ну, и чорт с ним, с Дзундзой!
— Ну как же чорт с ним?
Доктор Домье всегда произносит смягчающее слово, а так он не со всеми разговорчив.
Я знаю о его нежелании принимать участие в каких-либо междуведомственных, как он их называет, прениях. Впрочем он не выражает при этом никакой иронии, напротив, предельно доброжелателен.
— Видите, — говорит он в таких случаях, — они сами не понимают себя, и часто цитируют то, что ниже их, а сами они глубже; по разговорам можно узнать, что они не пошлые… А если узнать их в личной жизни, то может даже и святые. А? Или не так? Вы думаете, что наоборот?
— Нет, нет, я вас понимаю.
— Ну вот, — продолжает он, задумчиво посмотрев на меня, — злых чтоб людей, не так уж много, глупых больше. Все дело сводится к тому, чтобы судить человека в благоприятную сторону. Или не так?
— Тоже думаю, что так.
— А я бы сказал, что даже можно и больше сказать: человек обязан любить ближнего своего и воздавать ему честь.
Внимательно слушаю доктора и киваю головой.
— Мы люди, — говорит доктор, — и дома у нас вторая, а может быть и первая жизнь. Говорят, что в человеке такое заложено, что всегда в мире будет подлость, а я бы сказал, что человек подобно библейскому Иову рождается на страдание, как искры, чтобы устремиться вверх.
— Как же вы-то жили? — спрашиваю я у доктора.
— Да так вот именно и жил. Положение очень трудное и морально тяжелое.
— Что же из этого следует?
— Что из этого следует? — удивленно переспросил он меня. И взглянув в мои глаза с непонятной улыбкой, сказал довольно мягко:
— Из этого следует, что человек должен аккуратно каждый день анализировать свои поступки, чтобы исправить их. Интересно заметить, что такие люди называются в книге Зогар людьми расчета. Не правда ли, странно?
— Почему?
— Да… Так!
— Как это понять?
— Да так вот именно и понимать. То есть каждую ночь перед сном необходимо размышлять о том, что сделал худого за истекший день и тотчас же искренне каяться в этом. Это мера не единственно возможная, но точная.
Беседуя таким образом, доктор продолжал тоном врача, который рассказывает историю интересной болезни:
— На мой взгляд, самое страшное в жизни — ложь! При отсутствии искренности человек как бы блуждает впотьмах и не может не спотыкаться. Так или иначе, но в последние годы я многое оживил в памяти. Я часто говорю себе, что в этой атмосфере не исцелиться иначе, как при помощи действий противоположного свойства. Например, человеку, одержимому горячкой, необходимо давать прохладительные напитки, и наоборот. Без этих аллопатических средств больной не может выздороветь.
Слушая доктора, я продолжаю в своем воображении искать ключ к причинам всего происходящего.