Ну, все равно.
Ну, а дальше что же будет?
Трясет озноб, нестерпима немота в ногах.
Вдруг толчок. Вот опять поворот. Заскрипели ворота. Машина въехала во двор.
Стоп. Так оно и есть — Бутырки!
Скрип шагов. Распечатывают мой конверт. Конвоир строго шёпотом:
— Выходи!
Выхожу. Выпрыгнул на заледенелый асфальт мрачного двора. Каменная ограда. Фасад тюрьмы с козырьками на окнах. У ворот мрачная башня времен Емельяна Пугачева.
Отворяются тяжелые, окованные двери. У дверей седоусый надзиратель. Мне показалось, что я увидел сочувствие в старческом лице тюремного сторожилы. Ввели в большой, просторный вестибюль. (Как узнал позднее, он именовался среди заключенных вокзалом.) Справа и слева в облицованных белой плиткой стенах много дверей. По вокзалу снуют туда и сюда разводящие, хлопают ключами о пряжки, щелкают пальцами. Двое подскочили ко мне. И один из них подхватил под руку. Тюремный механизм действует четко.
Молча и торопливо ведут к одной из дверей. Разводящий, который шагает впереди, отворяет дверь и, впустив меня, закрывает ее снаружи на засов. Опять в одиночестве, в квадратной комнатушке, облицованной синей глазированной плиткой, где стоит столик и табуретка.
Гляжу на синие стены, на которых ничего не может нацарапать заключенный. Гляжу на потолок.
— А дальше что? — Безмолвие и неведение!
Наконец появляется маленький юркий человек с тремя треугольниками в нашивках. Ставит на столик чернильницу, раскрывает толстую тюремную книгу и — опять вопросы насчет моей фамилии, имени, места и года рождения. Снова раздеваюсь, догола, вытягиваю руки, открываю рот… Начинаю понемногу привыкать. Снова прощупывается моя одежда. И снова берут под руки и ведут по тюремным коридорам. Привели в баню. Закрыли в маленькой кабинке. Нацедил из медного крана полшайки холодной воды. Облился для проформы. Дрожу от холода. Зуб на зуб не попадает. Быстро обтерся, оделся, перепоясал полотенцем спадающие брюки. В руках узелок.
Снова подхватили и поволокли по коридорам, а потом через внутренний двор, скрипя по умятому снегу, ввели в другой корпус. Стали подниматься вверх по лестнице. Вдруг остановились. Защелкали где-то ключом о пряжку. Быстро повернули лицом к стенке. Захлопнулась дверь в верхнем пролете и снова подхватили куда-то. Коридоры со сводчатыми потолками, с закрытыми на висячие замки дверями камер. В каждом коридоре расхаживает взад и вперед коридорный надзиратель, заглядывает в глазки камер или подслушивает у дверей. Кругом тишина мертвая.
Из коридора в коридор шагаем по бесконечным ковровым дорожкам. Подвели к камере. Камера № 54. Тихо приблизился коридорный надзиратель. С «мерил меня с ног до головы внимательным взглядом, ощупал подмышки, грудь, карманы и стал отпирать замок. Дверь раскрылась.
Впустили в камеру. Тотчас дверь закрылась.
Что это? Чуть не вскрикнул. На минуту закружилось в голове, почудилось, что попал в преисподнюю.
В тусклом свете, в табачном дыме, в испарении массы тел, сжатых в узком пространстве, словно призраки, стоят на нарах люди в одном нижнем белье, с удивительно мертвенно-бледными лицами, с неподвижными глазами. Но вот туман рассеивается. Масса взволнованных глаз, разбуженных моим приходом. Все зашевелилось. Мгновенно обступили и стали расспрашивать.
— Рассказывайте, давно ли с воли?
— Вчера.
— Товарищи, слышите, вчера с воли.
— Коля, слышишь, вчера только арестовали.
— Ну, что там нового, рассказывайте.
— Островский, как вам не стыдно, дайте человеку отдышаться.
Маленький Островский заглядывает мне в лицо, моргает беспокойными глазами, тут же засыпает вопросами.
Узнав фамилию, заинтересовался, не в родстве ли с известным музыкантом.
— Нет, у меня мать преподает музыку, а сам я преподаю историю в средней школе.
— Преподавали историю? Такой молодой?
— Я только в эту осень закончил истфак.
— Успели закончить? Обо мне вы, конечно, не могли слышать, моя фамилия Островский. Я работал в „Дер эмес“.
— К сожалению, не пришлось слышать.
Со всех сторон посыпались вопросы. С жадностью ловят каждое слово. Оказывается, уже три месяца никто из свежеарестованных не поступал в камеру. Я пришелец из того, другого, не позабытого, но такого далекого для них мира. Повылезали из-под нар. Стараются протиснуться поближе, тянутся через плечи других.
Островский полностью завладел мною: засыпает вопросами, перебивает, подмигивает, оглядываясь на других. Но в это время скрипнула и открылась дверная фрамуга и в камеру заглянул надзиратель.
— Приготовиться к оправке!
Через минуту отворилась дверь. Все задвигались, заторопились. Трое дежурных остались убирать камеру, а четыре человека в порядке очереди вынесли в коридор две до краев полные параши.
Все двинулись вслед за ними. Остановились посреди коридора и разобрались по четыре. Засунув руки в карманы, надзиратель отсчитывает четверки. Отсчитал двадцать четыре и меня замыкающего и скомандовал следовать вперед по направлению к уборной в конце коридора.
В отпертую дверь прошли с парашами. И тут же расстроились головные четверки. Теснясь, первыми поспешили захватить места. Уже сидит на очке, скрючившись, на корточках Островский, а перед ним и еще перед пятью скрючившимися выстроились ожидающие своей очереди. Набилось людей — не пошевельнуться.
Склонив большую голову, высокий, плотный человек с доброй усмешкой раскачивает над маленьким Островским веревочку с хлебным шариком. Отсчитывает, как маятником, — сколько просидит. А тот снизу:
— Послушайте, Бочаров, я бы попросил бросить ваши неуместные шутки и оставить меня в покое.
— Ну, ладно, ладно, не буду.
Наконец Островский поднялся на ноги, а веселый человек занял освободившееся место. У дверей, в углу, двое занимаются утренней зарядкой. Один, самый молодой из всех, очевидно, спортсмен, машет руками; другой, маленький подвижный человечек, очень похожий на старую обезьянку, наполоскавшись у крана, энергично растирает полотенцем волосатую грудь, потом поочередно поднимает руки и ноги. Шаркая галошами по мокрому полу, дежурные пронесли к двери пустые параши. Яростно принялись драить песком до блеска, особенно медные кольца вокруг параш. Меня схватил за руку Островский:
— Что вы задумались? Оправка кончится, не успеете…
— Ну и что?
— Как что? Нельзя же так.
— Потерплю.
— Что вы! Как можно! Терпеть придется до вечера, попка не выпустит.
— Какой попка?
— Ах, боже мой, они так называют надзирателей.
— Скажите, а кто этот шутник с хлебным шариком?
— А, вы видели? Как вам это нравится? Вы думали, Островский не сумеет за себя постоять?.. Ничего, хватит еще духу. А ведь он безобидный, очень хороший человек, очень добрый, известный инженер. Его посылали в Америку, а теперь дали шестой и седьмой пункты.
— А это что такое?
— Раз был в Америке, значит — шпион, получай шестой пункт 58 статьи, а раз инженер, значит — вредитель, получай седьмой пункт, а вам как историку-преподавателю полагается десятый пункт.
— А это что?
— Антисоветская агитация, болтун, самый легкий пункт, а самые страшные — шестой и восьмой, а еще страшнее первый-А, и еще страшней — первый-Б. — А чем?
— Восьмой — это террор, первый-А — измена родине, первый-Б — измена родине для военных. По первому А и Б — расстрел, а члены семьи изменника заключаются в отдаленные лагеря на пять лет, а после отбытия срока высылаются в отдаленные места.
— Что же это творится?
— Верите ли, — продолжает Островский, — я ведь абсолютно ни в чем не виноват, а подписал на себя одиннадцатый пункт — участие в контрреволюционной организации.
— Так зачем же подписали?
— Может, я не прав, не хватило сил, но ведь это надо пережить. Слушайте, что я вам скажу. Почти все здесь очень, очень честные безвинные люди, много старых коммунистов, а девяносто процентов подписали на себя ложные показания. Здесь сидел Гриша Салнин, пять дней назад взяли из камеры, тоже дал показания, а ведь железо, а не человек, латышский стрелок, телохранитель Ленина. Не тот, из фильма, — выдуманный, а настоящий, — на трибунале открыл спину, вся в рубцах, послали на переследствие за недостаточностью материалов.