В Октябрьском зале здоровая деловая атмосфера. Все просто и чинно: в первых рядах расселись следователи и тут же Шапиро, смотрит во все глаза на Плетнева, а того как врача усадили рядом с Бессоновым. Этот может подвести — припадочный. При малейшем подозрении Дмитрий Дмитриевич незаметно сигнализирует Шапиро, а тот уже Ульриху. Объявляется перерыв! Вот так. Умрешь прямо! За кулисами комната подсудимых. Полная идиллия: в кругу своих. Можно излить чувства. Тут же и свидетели, в одной комнате с подсудимыми… На столе сухие фрукты, яблоки, газеты, чай с тортом. Попили, покурили. И снова в зал, снова рабочий момент: сцена, трибуна, поток слов, громкие фразы из газетных передовиц…
— Так вот как это было! — заключил вдруг Пучков, победоносно встряхнув бородой.
Разбередил старик до основания. И всякий раз на новый манер. А мысли все глубже зарываются, перебрасываются с одного на другое:
— Видимо, сгоряча укорял его Рафес работой в трибунале…
Но ведь так оно и было: заработали трибуналы, и поскольку его знали как старого революционера, выбор пал на него.
— Время такое, — рассказывал старик. Ну, дело известное, тяжело. Страшное и тяжелое дело! Да, товарищ дорогой, я умел различать врага, но что греха таить — суд был короткий. Нам с ними церемониться не приходилось: заслужил — получай! Но раз так вышло: никогда не забуду жену одного жандармского ротмистра. Ее приговорили к вышке, и я должен был присутствовать при исполнении приговора. И не разберешь, что с ней творилось… Ну, это самое — страх… Нет, это был не страх… Ее ноги обтягивали длинные, по тогдашней моде зашнурованные ботинки. Она должна была расшнуровать, а руки дрожали, не слушались. Я старался не глядеть на нее… А вы знаете, честно говоря, так и подмывало встать на колени и помочь ей… Старик Пучков видимо, хорошо все понимал, и в таких случаях ему было не до шуток.
— Понять!.. Понять!.. — горячился старик. — Ничего не поймете, да и понимать не надо… Масса, масса противоречий.
— Отчего же не пойму?
— Оно, конечно, понять можно. Мы хотели… Но так вышло. Мы были влюблены, как бывают влюблены в любимую женщину. Да, если любишь, то не думаешь о всяких заковырках. Мы понимали, мы считали, что должны сделать все, как нужно. Дожить нужно было до свободной жизни. Ну, и тут это самое, и дожили…
Из-под бровей старика блестят маленькие глаза.
Вероятно, в судьбе и жизни этого человека было такое, что всегда хочется о многом его расспросить.
Хочется мне как можно больше слушать и читать.
По Пучкову выходит, что в добром не все добро. Значит, и в злом не все зло? Прочел здесь "Метафизику нравов" Канта, он отрицает возможность нравственных конфликтов. Он полагает, что каждый человек, обладающий умом и совестью, может безошибочно определить нравственные достоинства любого поступка.
А для моего сокамерника инженера Бочарова, у которого шестой и седьмой пункты пятьдесят восьмой статьи, ясно другое:
— Бабка у меня молодец была, говорила: чистый воздух, овощи… Чай, чистый воздух, овощи — всегда будете здоровы. Естественные продукты должны быть.
Бочаров родом из Москвы, прожил несколько лет в Америке, играл в теннис.
Я не думаю проводить параллель между Кантом и Бочаровым. Просто мне в первый раз в жизни нехорошо как-то очень, я пытаюсь что-то пенять и мне хочется поскорее во всем разобраться. Часто сижу у окна, созерцаю козырек-намордник и кусочек неба. Вдруг щелкнет засов в дверях. Теперь каждый день выдергивают двоих — троих с вещами, а куда — неизвестно. А на их место поступают новенькие. Как здесь говорится: "Кто не был, тот будет, а кто был, тот не забудет. Входящий, не печалься, уходящий, не радуйся". Дверь заскрипит, камера притихнет.
Стоит с рюкзачком посреди камеры Кондратьев. Я кинулся к нему:
— Как же это так?..
И сказать больше нечего.
— На свободу?..
— Нет, навряд ли!
— Что же это?
— Да уж не знаю. Ну, может когда и свидимся… Ну, прощайте. Тронул рюкзачок с левого плеча на правое и зашагал к двери.
Оглянутся в последний раз и вышел из камеры. Дверь захлопнулась. А мы еще долго не можем оторвать глаз от двери.
Через некоторое время выдернули комкора Тылтина, спортсмена Володю Кудинова, капитана черноморского флота Колю Гладько. Я живу теперь уже какими-то другими ощущениями: перестаю ожидать возвращения домой… Но вдруг совершенно неожиданно — луч надежды: новые правила внутреннего распорядка:
"Арестованному разрешается, арестованному запрещается, арестованный обязан… Утверждаю: нарком внутренних дел Л. Берия".
— Еще на воде вилами писано, что оно такое!
— Не спорь, Пучков, ты не прав. Параграфы правил против тебя. Приглядись… против прежних есть, есть, есть же, а? И прогулку увеличили на 30 минут, и лавочка не пятьдесят, а семьдесят рублей… Вот то-то и оно… А главное — мы имеем право писать заявления и жалобы по существу дела еще в ходе следствия. Ты понимаешь, что это такое? Это же большое дело, ведь недостатки и ошибки можно еще поправить. Как, товарищи, а?
— Ух ты чорт! Ну и публика, вы подумайте, просто слепцы. Сукины дети решили поискать других приемов, а они тешат себе душу. Умрешь прямо! Стоящая штука быть тихим, кротким и степенным, не разговаривать громким голосом, ходить, заложив руки за спину. Но во всяком случае, хаять особенно не буду: заманчиво, только бы зацепиться. А у этих прохвостов расчет правильный…
— Ну, а что бы ты хотел, чтобы было?
— На данном отрезке времени хотел бы подышать дамским озоном.
— Что такое?.. Да нет, ну, ерунда, он говорит не то.
— Да, ну конечно не то. Да и что за разговоры.
— Послушайте, но это же ход всех аферистов, просто комедия, вы просто слепцы. А с милейшим Писаревым чистое наказание. Писарев, ты все Берия пишешь?.. Ага, в ЦК…
Писарев вроде даже и не обиделся, просто не обратил на старика Пучкова- Безродного никакого внимания.
До ареста Писарев был работником ЦККа, работником партийного контроля. Знаю я о нем, как и все, очень мало; а то, что детское его туловище не разгибается потому, что его били в Лефортовской тюрьме, — не подлежит сомнению. Когда его спрашивают про Лефортово, он смотрит на всех не то с презрением, не то с удивлением и ничего не говорит.
— Не беспокойся, будь здоров, это один из тех, кто первым подал пример бдительности, — заметил старик Пучков.
Немощный и согбенный Писарев не произносит ни звука и как будто чего-то ждет. Дождался! Разрешается писать жалобы и заявления. Многие стали писать, во у Писарева к этому какое-то особенное пристрастие.
— Ведь вот какое несчастье с человеком! — сочувственно кивают в его сторону, а он чуть ли не с самого подъема и до той минуты, когда отбирают чернила и ручки, ухитряется на маленьком листочке бумаги убористым почерком настрочить длиннейшее послание.
Странный человек! Для всех он как чужой и для него все чужие. За исключением Лешки Руднева. Склонился он к Лешке и говорит ему:
— Напишешь, покажешь мне. Только не отчаивайся, можно через ЦК партии потребовать.
А Лешка Руднев губы кусает в ответ. И вроде нет у него сил осмыслить, что говорит ему Писарев — совершенно потерянный, все рушится, все валится, просто не в своей тарелке, не в своей форме. И форма энкаведистская франтоватая, вроде не на него сшита, и ноги и руки неустойчивы, и весь раскис, и как бы без тела, а лицо какое-то надутое, нелепое. И только глаза невероятно голубые. И нет ничего удивительного в том, что он в камере самое что ни на есть жалкое существо. Довелось-таки и ему кое-что испытать. И даже, может быть, больше, чем другим. В какой-то роковой для него час по изменчивости судьбы, бывший дипкурьер, а потом начальник архангельского погран.НКВД, Руднев попадает как враг народа в Лефортовскую тюрьму. Все то, что рассказал он мне о Лефортово, способно было придавить и не такого, как он.
Да, опять о Лефортово — в связи с Лешкой Рудневым.
Его вели на допрос, а у него было что-то таксе, что он ничего не видел, ничего не замечал. Тоже ведь допрашивал. Но это совсем не го, что тебя самого начнут допрашивать.