— Ты чуешь?.. Вкусно!..
— О, это другое дело, но соус… горчица должна быть сладкая.
Вдруг открылась дверь. Как, очевидно, здесь бывает, желудки учуяли время: появляется бачок с ужином. Мгновенно подскочил спортсмен Володя, махнул мне рукой, и мы потащили с ним бачок к столу.
Одиноко сидит у стола старичок Леонид Михайлович. Он поглядел на меня и затряс белой головой:
— Я… я подвинусь… Я подвинусь…
Рядом с ним у края стола свободно. Те, кто ближе к окну, размещаются ужинать за столом. Я сел возле Леонида Михайловича. Передо мной поставили миску чечевицы. Съел черпачок чечевицы — вот и весь ужин. Леонид Михайлович, помолясь, посмотрел на меня и протянул кусочек белого хлеба с луковицей:
— Не взыщите…
— Да что вы, Леонид Михайлович?
— Нет, дружок, я обижусь.
За длинным столом ужинают человек двадцать, с которыми я пока еще не знаком. Некоторые из них, легко справившись с чечевицей, дополнительно закусывают, достав из кормушек свои скромные припасы. Напротив сидит угрюмый Тылтин. Медленно ест вкуснейшую чечевицу. На секунду поднял глаза, посмотрел на меня и снова наклонился к миске.
Круглолицый наголо остриженный под машинку человек, расстегнув ворот комсоставской габардиновой гимнастерки, повернулся к сидящему рядом с ним Тыл тину:
— Слушай, такого хамства я от него не ожидал… Может, я не понимаю?..
Тылтин даже не поднял головы, невозмутимо молчит.
— Молчишь?
— Это твой друг, — жестко выговорил Тылтин.
— Не говори, — добродушно рассмеялся круглолицый военный, — он меня не забыл.
Ему под локоть сунул жиловатую руку его сосед, горбатенький со сморщенным, будто плачущим лицом:
— Про кого, Василь Васильич? Василий Васильевич оглянулся на него:
— Я, Егор Алексеевич, имею зуб на своего тезку — Василия Васильевича Ульриха… Знаешь такого?
Нахохлился Егор Алексеевич:
— Еще бы не знать… Как же… Если будете слушать, могу для вашего развития одну историю рассказать…
— Валяй, говори.
— Я вам про Ковтюха.
— Подожди, ты о нем что-нибудь знаешь?
— А как же, вроде делился с тобой?
— Здорово живешь!.. Когда?..
— Ладно… Ты же знаешь, Василь Васильевич, что у меня получилось: пересылка, потом Лефортово… Это знаешь когда было? Начало июля, август, сентябрь… А мы с ним…
Тут вдруг Егор Алексеевич, не окончив фразы, запнулся, посмотрел по сторонам, покосился на Леонида Михайловича, на меня, отодвинул пустую миску:
— Учтите, — нелегкий человек… Главное, ничего мне не сказал, пока я сам не нагляделся… Как это называется, Василь Васильч?
— Оригинал.
— Ну, да, оригинал. Вот в том-то и дело… А потом так: ночь допрашивают, через весь позвоночник каблуками пройдутся, а под рассвет притащат его на руках — делаю ему примочки, а он: "Это не Сталин, это кто-то другой", а я ему: "Дело ваше, чудно говорите", а Ковтюх свое, а я: "Кто же?", а он: "Не знаю, Егор, ты так не смотри, ты пойми сам…", а я ему: "По-вашему мы — идиоты?" — а он: "Не знаю".
Вот какая жистя!.. Ты подумай, с таким кругозором? Так и говорит: "Ты пойми сам". Выходит дело: поживи подольше, узнаешь побольше. Но должен вам сказать: держался храбро, а я долго сердиться не могу. "Учтите, говорю, я на вас не сержусь", — а он: "Не сердись, Егор Алексеевич". Смотрю на него, помогаю товарищу, ну, вижу, как он страдает, и у меня на сердце нехорошо, так нехорошо, Василь Васильич!
А чего, собственно говоря? У нас в Питере после смерти Мироныча нагляделся и в Большом доме, и в Крестах… А сколько взяли нашего брата кадрового и с Путиловца, и с других мест… Но ведь ты подумай, Ковгюх!.. Вроде Чапаева, а, Василь Васильич?
— А что ж, сгубили бы и его…
— Эх-хе-хе, — вздохнул питерский рабочий, — выходит, кого силой, кого как… навели, брат, порядки… Эх, подлипалы!
— Ну, а Ковтюх, а Ульрих-то как же? — впился в рассказчика круглолицый Василий Васильевич.
Задергал головой питерский рабочий:
— Слушай, Василь Васильич, слушай!.. Надо ж дожить до такой жизни… Год утюжили и наконец выутюжили, а когда это случилось, он мне ничего не сказал… время пришло — после военной коллегии привели обратно в камеру ко мне, опять свела судьба.
Сидим, еще молчим, удивляюсь: молчит, не говорит, и все, а я не могу смотреть на него: мучается человек… Я говорю ему напрямик, русским языком: "Эх, едрена вошь, знаешь что, милый человек? Хватит! От своего брата питерца таишься?" А он опять двадцать пять — молчит, и я тоже молчу, а потом посмотрел на меня: "Я, говорит, не буду говорить, я не могу". Ну, я впритык: "Ну, что ты, милый человек, поделись бедой, легче будет. Ведь этак нельзя внутри себя держать".
А он молчал-молчал и все-таки не выдержал: "Сломали меня, Егор, перестал быть самим собой, — Ковтюхом"…
Тут всех, слушавших питерца, так и обдало: кто жевал, перестал жевать, Тылтин и тот выпучил глаза, а Василий Васильевич схватил Егора за руку:
— Как это перестал быть самим собой?
— Ты пойми, Василий Васильевич, вроде подписал он на себя, что он не Ковтюх…
— Не может быть! — воскликнул круглолицый военный, — если так, то после этого на свете жить не надо…
— Постой, — скривился питерский рабочий, — ты уж меня прости, товарищ Давыдов, это дело серьезное…
— Ну, ну, так что же?
— Это дело серьезное, ты вдумайся, давай рассматривать… Посмотрел бы, как ты поступил в а его месте… Маленько надо подумать, верно?
— Ну, не знаю, не зарекаюсь, Егор, не зарекаюсь… Да, действительно, как-то очень все странно…
— Вот в том-то и дело: думать надо о человеке, думать надо, что человек горе имеет такое… Я так думаю, голой философией не возьмешь. Вот когда дело до суда дошло, аж затрясло его несчастного. Это не опишешь… Они что еделали? — судили его тут же, в Лефортовской тюрьме… есть такой второй кабинет, тут тебе и ковры, и кожаный диван… Что ж, пришлось на том диване и мне полежать, всю спину изодрали… вот тут его и судили. Приехали судьи, посмотрел Ковтюх: Ух ты, — встреча старых друзей: председатель военной коллегии Ульрих. Вроде в Гражданскую были с ним вместе, или знали друг Друга, ровно воевали, уж не помню.
И вот начали судить. Ульрих делает вид, что не узнает… да и то, нелегко узнать… Кто б узнал? — глубокий-преглубокий старик стоит, а может притворялся, что не узнает, только он на него посмотрел и говорит: "Есть у вас что- нибудь к суду?" — а легендарный герой и отвечает: "Только одно скажи, Василь Васильевич, Ковтюх я или не Ковтюх?" Вот тут, значит, совесть Ульриха и заела: пошептался с членами суда и объявил: "Суд удаляется на совещание". Ну, удалился, и Ковтюха удалили, в конверт, значит, захлопнули. А там, что мне вам рассказывать ни стать, ни сесть… И опять-таки представить себе положение человека опозоренного. Ну, заводят обратно во второй кабинет, а в кабинете секретарь и больше никого. Зачитывают решение коллегии — дело отправить на переследствие… Эх-хе-хе, все наново…
— Товарищи, минуточку тише!
— Что такое, а — а?
— Вызывают, кто на букву"Г".
Тут разом все притихли. От двери Гладько мне рукой машет. Я к двери. Знакомая тошнота подступает.
— Фамилия?.. Имя, отчество?.. Год рождения?.. Соберитесь слегка.
И вот уже на ходу напяливаю на себя рубашку, дрожащими руками в пиджак не попадаю. Старик Пучков на рубашке пуговки застегивает:
— Так вы того, не робейте, во всяком случае не теряйте точку опоры. Суетится около меня и маленький Островский, уцепился за руку:
— Можете мне поверить, обойдется, не Бог весть что… Вот дверь распахнулась. В дверях коридорный:
— Готов?
— Готов!
— Выходи.
Выхожу. Коридорный потянул за руку, крепко схватил за лацканы. Наскоро ощупав, обернулся к разводящим:
— Забирайте!
Разводящие подхватили меня под руки и таким образом я опять зашагал по ковровым красно-зеленым дорожкам к следственному корпусу.