— Одна идиотка. Уверяю вас, она не представляет ни малейшего интереса!
Не представляющая ни малейшего интереса? Неужели? Лаура плохо разбиралась в живописи, но надо было быть слепой, чтобы не увидеть, что кистью водила рука влюбленного. Ей захотелось разузнать побольше:
— Но даже у идиотов есть имя, не правда ли? Мне хотелось бы его услышать.
Давид пожал плечами:
— Ну, если вам так хочется… Это гражданка Эмилия Шальгрен. Она дочь художника Жозефа Берне, сестра Карла. Ее детство прошло здесь, в этих стенах. Она вышла замуж за архитектора Шальгрена, который был на двадцать лет старше ее, но очень богат… И который поторопился эмигрировать, как последний трус, бросив здесь жену и ребенка.
— Она не захотела уехать с ним?
— Нет. Эмилия, конечно, глупа, но она разделяет наши взгляды на свободу. Однако после 10 августа она испугалась. Карл и его семья уехали в Аньер, а Эмилия отправилась к своей подруге Розали Фийель в Пасси. Там она, видите ли, чувствует себя в безопасности… Но это же смешно! Здесь, под моей защитой, ей нечего было бы бояться. Поразительно! Позировать мне она согласна, а переехать сюда — ни за что. Я уговаривал ее как только мог — и все безрезультатно.
Смятые подушки на красном диване весьма красноречиво свидетельствовали о тех методах, которыми воспользовался мастер. Женщина явно отчаянно сопротивлялась…
Лаура заметила у стены набросок статуи. Давид изобразил гигантского размера мужчину, опирающегося одной рукой на дубину. В другой руке исполин держал женскую фигурку, изображающую Свободу с крыльями. На лбу статуи было написано «Свет», на груди «Природа» и «Правда», на руках «Сила», а на кистях «Работа».
— Что это такое? — спросила Лаура, радуясь возможности сменить тему.
— Проект статуи для Нового моста. Она заменит конное изваяние деспота, который давно уже мезолит всем глаза. Статуя будет пятнадцати метров в высоту, а постамент я сделаю в виде огромной горы.
— На мосту? Но он не выдержит такой тяжести!
— Ерунда! Мост будет расширен за счет камней от собора Парижской Богоматери, который я снесу, как и все остальные храмы, возведенные во славу пресловутого бога.
Лаура содрогнулась. На этот раз ей все стало ясно. Этот человек был сумасшедшим! Гений Давида — а в своей гениальности художник не сомневался — привел его к мании величия. И молодая женщина не удержалась.
— Я знаю, что вы отрицаете бога, — сказала она. — Но мне кажется, что люди должны во что-то верить. Вы не согласны со мной?
— Они будут верить в Свободу, Братство, Прогресс. А если им все же понадобится идол, то им станет Робеспьер — самый великий человек из тех, кто ступал по этой земле!
— Вы хотите сказать, что с молитвами следует обращаться к нему? Мне как раз есть о чем попросить…
— Неужели вы нуждаетесь в помощи? Расскажите же мне все!
Давид взял Лауру за локоть и повел ее к дивану, но она ловко увернулась и села в кресло.
— В помощи нуждаюсь не я, а моя подруга, которая мне дороже сестры. Именно она приютила меня, когда я приехала в Париж. Я собиралась остановиться у моего единственного родственника адмирала Джона Поль-Джонса, но едва успела переступить порог дома, как он умер на моих глазах. Это самая нежная, самая… спокойная женщина из всех, кого мне приходилось встречать! С тех пор как она ушла со сцены, она занимается только своими цветами и садом. Именно там ее позавчера и арестовали…
— Так она актриса? Из «Театра Нации»?
— Нет. Моя подруга пела в «Итальянской опере». Ее зовут Мари Гранмезон. Возможно, вы с ней знакомы? — добавила Лаура.
Она пристально вглядывалась в лицо художника, но прочла на нем лишь безразличие и презрение.
— Я никогда не любил оперу, а тем более «Итальянскую оперу». Там всегда царили порок и разврат. Именно там щеголи из Версаля выбирали себе наложниц, как на рынке рабов.
— Вероятно, именно поэтому Мари покинула театр, — негромко заметила Лаура. — Она купила дом за городом уже много лет живет там…
— И у нее нет любовников? Ни за что не поверю!
— Любовник у нее был единственный, но и он уехал из страны.
— А, кто-то из этих трусов-эмигрантов! Как его имя?
— Жан де Бац, неужели вы не слышали об этом? Ведь у вас наверняка есть общие друзья…
На неприятном от природы лице Давида появилось агрессивное выражение.
— В наше время мнение «друзей» не может служить достойной рекомендацией. Эта женщина связалась с опасным человеком. Мне он никогда не нравился, а теперь он начинает мешать Робеспьеру.
Лаура резко встала, на ее нежных щеках вспыхнул гневный румянец.
— Связалась? Это что, новое слово, которым революция обозначает любовь? Любовь Мари чиста и благородна! Она отказалась от блестящей театральной карьеры ради жизни скромной и простой…
— Как трогательно! К сожалению, моя дорогая, я вынужден вас разочаровать. Ваша подруга меня не интересует, и у меня нет причин заниматься ее судьбой, если только вы не…
— Я не из таких женщин, — с презрением бросила Лаура. — Меня привела к вам искренняя привязанность к этой ни в чем не повинной женщине. Мне казалось, что вы верны на деле великим словам — Справедливость, Добродетель, Солидарность… А вы со мной торгуетесь, как барышник со шлюхой! У нас в Бостоне так не поступают!
Лаура развернулась и стремительным шагом направилась к двери, но Давид схватил ее за руку.
— Ну, не сердитесь! Вы неправильно меня поняли, потому что не дали мне договорить. Я собирался сказать — если вы не согласитесь мне позировать. Мне очень хочется написать ваш портрет. Женщина свободной Америки! Картина может стать гвоздем следующего Салона!
— У меня нет ни малейшего желания быть гвоздем чего бы там ни было. Я хочу лишь одного — чтобы Мари была спасена.
— Обещайте уделить мне время, чтобы я мог сделать эскиз, и я об этом подумаю.
Лаура не знала, на что решиться. Если бы она прислушалась к голосу сердца, она бы немедленно ушла, хлопнув дверью, но мысль о Мари остановила ее. Давид был опасен, в этом она не сомневалась, и ей совсем не понравилось, как затрепетали у него ноздри, когда он подошел к ней. «Как собака, обнюхивающая кость, — пронеслось у нее в голове. — Но набросок сделать недолго… Я должна согласиться, если Мари это поможет».
Не говоря ни слова, Лаура вышла на середину мастерской и позволила художнику усадить ее на стул у окна. Молодой женщине не хотелось сидеть на месте Эмилии на этом помосте. Кроме всего прочего, красный занавес совсем не гармонировал с ее платьем из тафты цвета сливы, накрахмаленной косынкой, наброшенной на плечи, и шляпкой в тон платью, украшенной короткими белыми перьями. Давид хотел, чтобы она ее сняла, но Лаура отказалась.
— Мне бы не хотелось портить прическу, — сказала она. — Ведь, надеюсь, я проведу у вас совсем немного времени.
Художник не стал настаивать, взял альбом, кусок угля и начал рисовать с необыкновенной быстротой. Один белый лист следовал за другим, командный голос заставлял модель приподнять или слегка повернуть голову, принять ту или иную позу.
Через четверть часа Давид закончил.
— Готово, — вздохнул он. — Я не злоупотребил вашим терпением?
— Нет, ни в коей мере!
— В следующий раз нам придется работать дольше. И прошу вас, наденьте самое простое белое платье и не завивайте волосы. Образ свободной Америки не нуждается в ухищрениях парикмахера.
— А… как же Мари?
— Я этим займусь.
— Надеюсь на это. Иначе никакого следующего раза не будет.
Лауре очень не хотелось возвращаться в мастерскую Давида, но важнее всего была свобода Мари. Когда ее подруга будет далеко и в безопасности, она тут же откажется от приглашений художника. Участь Эмилии Шальгрен ее совсем не привлекала!
А в это время Мари, судьба которой так беспокоила Лауру, переживала ужасные часы. Тюрьма Сент-Пелажи, разместившаяся в бывшем монастыре с тем же названием, слыла самой ужасной из тюрем Парижа. Когда-то в этот монастырь принимали неверных жен и соблазненных девушек, которых опозоренные семьи старались понадежнее спрятать. Теперь же эта тюрьма представляла собой нечто среднее между Мадлонетт, куда отправляли женщин знатного происхождения, и тюрьмой Сальпетриер, где держали женщин из народа. Именно в Сент-Пелажи во время массовых казней в сентябре 1792 года убийцы не нашли своих жертв: надзиратель Бушар и его жена позволили узницам бежать. Прекрасный поступок, над последствиями которого супруги размышляли теперь в тюрьме Форс. После этого происшествия тюрьма сменила свой статус — она стала клеткой для политических заключенных обоего пола.