Это она говорит, сдвинув брови, очень серьезно, вдруг остановившись и обернувшись.
— Очень хорошо, — отвечаю, — спасибо тебе.
Но на самом деле мне не за что, конечно, благодарить ее. Если бы и не простила — то что? Что я должна была сделать? Смотреть, как она на моих глазах выпрыгнет в окошко? К тому же и не я ее вызвала, перевозку…
— Ладно, девочки, не будем о грустном. Смотрите, там под деревом столик.
Мы подходим к столику, садимся на скамейки.
— Я потом буду садиться в этом халате на кровать, — растерянно говорит Валентина.
— А зачем тебе садиться в халате на кровать?
— А как же?
— Сними халат или застели кровать.
— Ладно, — снова прерывает Егор, — сейчас прямо вот мы будем тут обсуждать, как кому куда садиться в халате или без халата. Валя, расскажи, чем ты занимаешься.
Он достает из пакета склянки, коробочки, аккуратно нарезанный хлеб с сыром и колбасой, открывает сок, лимонад, маленький термосок с чаем. Не думала, что он такой хозяйственный.
— Я… — тянет Валентина, — иногда пишу и — рисую.
— Ну-ка, что ты рисуешь?
— Рисую птиц.
— И как, получается?
— Не очень.
— А пишешь что?
— А вот. — Она достает из кармана свернутую в трубочку тетрадь в двенадцать листов.
— А теперь, девчонки, — пир. Ешьте обе. Поправляйтесь, наливайтесь силой. Как бабуля у меня говорила, ешь, наводи тело.
Егор раскрывает тетрадь и погружается в чтение.
Валентина берет бутерброд прозрачными, тонкими пальчиками и начинает жевать. У меня комок в горле, но не реветь же при ней. Я тоже беру бутерброд и глотаю его со слезами.
Егор Деренговский читает, я кошусь в тетрадь. Валентина ничего не видит, она сидит на скамейке, покачивает ногой и медленно ест бутерброд, роняя крошки на подол, на траву.
В тетради крупные кривые буквы:
“Болезнь — это часто и выбор человека тоже. Особенно такая болезнь. Но этот выбор не свидетельствует о силе духа — он малодушен. Человек сосредотачивается на своей боли и перестает чувствовать боль других людей — тех, кто вокруг, и особенно близких.
Найдется ли такой безумец в больнице, который не считал бы себя принужденным к лечению? И адекватно ли его восприятие лечения как принуждения, комплекса карательных мер, воспитания, сопряженного с насилием? Видит ли врач свою деятельность как насилие? Чем он оправдывает это? Может быть, полученный результат удовлетворяет его и является удовлетворительным? Вот раздражительный и нервный становится в процессе лечения замкнутым и угрюмым. Считается ли это убедительным результатом? У кого бы выяснить.
Не прав ли безумец, который признает себя безумным? Не оправдывает ли это его признание само безумие? Если я сочту себя сумасшедшей, меня скорее выпустят? Или наоборот — будут усиленно лечить? А может быть, им все равно, считаю ли я себя сумасшедшей? Ведь здесь ни с кем не разговаривают. А что, может, не нужно разговаривать? Может, этого и достаточно — просто колоть нужные вещества?
Ночью в палату привезли новенькую. Она выкрикивала какие-то цифры, наверное, номер телефона. Или даты рождения. Никогда не угадаешь, что на уме у этих людей, откуда они ждут спасения. Они способны ждать его из самых неожиданных источников. Правильнее было бы сказать, мы способны. Но я, конечно, не способна. Я еще не отважилась на подлинное безумие”.
C:\Documents and Settings\Егор\Мои документы\Valentina\Vademecum
Museum.doc
В Музее Маяковского столкнулись с Деренговским — в фойе. В зале проходило нечто вроде политической акции, замаскированной под литературный вечер с девушками-поэтессами в бикини. Валентина направлялась из зала, понимая, что напрасно совершила сегодняшнюю вылазку, и набирала на ходу чей-то номер, а Егор Деренговский двигался в зал.
— О, привет!.. Айда, я с тобой на воздух. Немного развеяться и вновь погрузиться в пучину искусства.
Они вышли, накрапывал мелкий снежок. По пути к земле он становился очень похожим на дождь. И устилал асфальт мелкими каплями, которые увеличивали его поры и трещинки, как линзы.
— Представь, мне из года в год снится один и тот же сон, — произнес Егор, и Валентина вдруг увидела его, как недавно Евгения, словно впервые, без всех тех наносных сведений, которые так или иначе прибило к ее берегу разнообразными волнами.
Егор стоял неожиданно печальный и строгий.
— Сон. С продолжением. У тебя не бывает такого? А иногда, в последнее время, он застигает меня прямо на улице. Как будто вообще — не сон никакой, а самая что ни на есть реальность. Я как будто проживаю еще одну жизнь.
Валентина остановилась и небрежно сказала:
— Лавры Чжуан Чжоу покоя не дают?
— А-а, старик так нахлестался однажды своего китайского пойла, что ему пригрезилось, будто он — бабочка, а бабочка — это он, философ, уснувший в ином мире. Скажите пожалуйста! И с тех пор человечество все никак не может досмотреть чей-то там сон про чешуекрылое. Будто и не снилось никому чего поинтересней… Нет, я, конечно, не претендую… Но у меня все совсем не так. Стой, а тебе правда хочется слушать? Сны ведь любопытны только свои, чужие — такая затейливая нудятина…
— Егор!
— Одним словом, я будто бы летчик. Мировая война. И у меня самолет, не самолет, а так, пустяки, летающая этажерка. Я надеваю очки, перчатки — там, знаешь, очень подробно все происходит, прямо чувствую холод стали на виске, кожаный ремешок шлема — видела, какие у них тогда были ремешки? Из настоящей кожи, наверное — сыромятной, хотя этого слова я никогда не понимал. Руль, ветер… У меня есть помощник, пулеметчик. Только я не вижу его. Я — пилот. Мы поднимаемся в небо. Мы должны поразить цель. Летим. Сначала небо очень чистое, что, в принципе, не очень приятно, засекут же сразу, но, с другой стороны, в такую погоду как-то погибнуть, может, и лучше, а то в туман тоска, да и не видно ни хрена… Но вдруг там, на горизонте, поднимается тяжелая буря, идет черный дым… И почему-то я понимаю, что навстречу гудит целая эскадрилья “мессершмиттов”, хотя их еще не видно… Но они приближаются. И их совершенно ничем нельзя остановить. В жизни у меня никогда такого не было. Ты вдруг враз понимаешь: то, что происходит, — это по-настоящему. Как тебе объяснить? Не туфта, не глюки, не бред — так действительно происходит: война, и хочется проснуться, и не можешь. А больше всего меня беспокоит, что произойдет, когда я досмотрю этот сон до того момента, как увижу их, а они — меня.
Глава 5
Уже не он
C:\Documents and Settings\Егор\Мои документы\Valentina\Vademecum
Man.doc
— Скажи, чем я тебе плох?
— Ничем, Сергей, ты не плох.
— Но тебе нужен другой мужчина, да?
Они ехали к нему и, выпив по чашке горячего, обжигающего чая — иногда у него можно было разжиться печеньем или ложкой начинающей киснуть сметаны, — без воодушевления и словно исполняя обязанность, целовались.
— Я люблю тебя, — говорил он.
— Это ничего не значит, — отвечала она. — Всего лишь формула, ритуальное обещание. Пушкин уже сказал это.
— И что? Повторить невозможно?
— Пушкин — наше всё. Остальное — обычное эпигонство.
Потом они засыпали. Валентина — позже. Она глядела на спящего чужого ей человека и думала отвлеченно и почти официально, как будто была одета. Думала о том, как с возрастом становится все труднее найти мужчину.
— Я не собирался просто поблудить с тобой, — с горечью говорил Сергей наутро, мешая сахар звенящей ложкой в стакане со щербатым краешком. — Не бойся меня и не бойся рожать. Кому мы будем нужны, кроме наших детей? Государство о нас не позаботится!..