Это хорошее наблюдение. В самом деле, чувства страха у героев поубавилось, в особенности если сравнивать с «Ожогом». Правда, ведь и время другое. Песня сакса Самсика Саблера датируется осенью 1956-го. Страх середины пятидесятых и начала шестидесятых и страх конца шестидесятых — разные страхи. Софья Власьевна осталась, идеологические надсмотрщики живут и здравствуют, но вот лагерные надзиратели и палачи, всюду мерещившиеся героям «Ожога» (вот-вот примутся за старое ремесло), сами уже, видимо, боятся. Но действительно — Аксенов переносит акцент на чувство свободы, владеющее героями вопреки проклятию собственного происхождения и отмеченного бедой детства. Дух, зависший над парком Литфонда, одобрительно думает о своих подопечных: «Вы все почти разогнулись. Осталось всего лишь четверть века, чтоб разогнуться совсем».
Именно потому, что разогнулись — такой психологической травмой становится для них публичная порка, устроенная в 1963 году Хрущевым, к которой мысленно возвращаются и возвращаются герои посреди коктебельского рая.
Аксенов уже описал события марта 1963 года в своем фантасмагорическом «Ожоге». Устроенный Хрущевым разнос под пером Аксенова превращается в совершенно абсурдистское действо, мрачный карнавал, а поведение персонажа «Ожога» пародийно объединяет поведение двух реальных литераторов, оказавшихся объектом начальственного гнева: Вознесенского и самого Аксенова. Аксенов не щадит своего героя, заставляя его говорить, словно он «запихивал в мясорубку дурно пахнущее мясо», почти терять от страха сознание на трибуне и приставать к Главе с нелепой просьбой разрешить ему спеть. Когда же разрешение наконец получено, намеревавшийся грянуть «Песню о тревожной молодости» или «Марш бригад коммунистического труда» Пантелей неожиданно для себя заводит «Песню варяжского гостя», тут же, по злорадной реакции зала, понимает, что опозорился окончательно, но не может остановиться. Однако на абсурдное поведение следует и абсурдная реакция: «Поете, между прочим, неплохо», — хмуро произносит Глава и заканчивает предложением «петь с нами».
Сарказм этой сцены «Ожога» замешен на боли, пережитом унижении. Это роман сведения счетов. Автор подобен разгневанной Маргарите, устроившей погром в квартире Латунского.
В «Таинственной страсти» акцент переносится с бесчинств Хрущева на поведение подвергшихся разносу писателей. «Ну вот мы и дошли до нашего позора. До публичного унижения», — думает Аксен Ваксон, старавшийся избежать этой темы в разговоре с другом посреди коктебельского рая.
Критика отреагировала на роман Аксенова вяло, блогосфера оказалась активнее, но не слишком доброжелательна. Ну, это мне как раз понятно: в культуре идет явная вандализация. Есть такая точка зрения, что каждое поколение сбрасывает предшествующее с парохода современности, и это, мол, неизбежно. История, правда, знает и другую модель: учитель и ученик, и на протяжении веков именно она работала. Учителя можно было превзойти (как Леонардо — Верроккьо), но не топтать.
Но, в конце концов, Аксенов вряд ли кому мог быть учитель, а его герои — тем более. Так что не будем ворчать.
Но вот повод не для ворчания, а для печали: рассуждения одного из популярных блоггеров о шестидесятниках, которые, дескать, были неблагодарными гражданами заботящегося о них государства. Несмотря на грехи отцов, они «сумели выучиться» и «войти в Союз писателей». «А там их уже ожидала сказочная по меркам обычных жителей СССР жизнь»: «загранкомандировки, встречи с известными людьми». «Их принимали именно как писателей и поэтов СССР, а они думали, что представляют ценность сами по себе. Все лето они куролесили в Коктебеле, некоторые любили Прибалтику. Жизнь — сплошная череда праздников, гулянок, розыгрышей. Казалось бы, за все это они должны были бы испытывать хоть какую-то благодарность к советской власти. А вот и нет. Они ее ненавидели и презирали. Самое большое несчастье в их жизни было то, что Хрущев их покритиковал в Кремле, хотя он после этого и пожал каждому руку. Нет, как он смел на них кричать? Они этого не могли пережить» [3] .
Так и хочется вспомнить гоголевского Кочкарева, рассуждающего по поводу начальственного плевка: «Так что ж из того, что плюнет? Если бы, другое дело, был далеко платок, а то ведь он тут же, в кармане, — взял да и вытер».
Хрущев, положим, и сам не знал, что такое чувство чести: был в шутах у Сталина. Но вот эти, молодые блоггеры, которые хихикают над тем, что шестидесятников так волновал хрущевский плевок, — они что, действительно ничего не ведают про чувство собственного достоинства?
«Осталось всего лишь четверть века, чтоб разогнуться совсем» — над этим аксеновским пророчеством образца 1968 года остается только грустно посмеяться. Да, была такая популярная теория: мол, должно прийти непоротое поколение, чтобы возникло нормальное общество. Сама немало глупостей в этом роде написала. Да только теория, видно, разбивается о человеческий материал: раб не понимает, что плохого в порке, если выпоротому дадут в награду много пряников.
Чувство чести — оно, конечно, дворянского, а не холопского происхождения. Когда Пугачев протягивает Петруше Гриневу, уже приведенному на виселицу, руку для поцелуя, и все вокруг говорят «целуй руку, целуй руку», и самоотверженный Савельич умоляет о том же: «...плюнь да поцелуй у злод... (тьфу!) поцелуй у него ручку», — Гринев даже не шевелится, предпочитая «самую лютую казнь такому подлому унижению».
Драма писателей, подвергнутых публичному унижению Хрущевым, как понимает ее Аксенов, именно в том, что все они в той или иной мере «поцеловали ручку», имея гриневские, а не кочкаревские представления о чести.
Поэтому Аксенову и потребовалось если не удалить, то хотя бы снизить градус страха: его герои должны иметь выбор. И, кстати, спустя всего три года, во время процесса Синявского и Даниэля, подвергнутые публичной порке писатели распрямляют спину: пишут письмо протеста. Двадцать шесть подписей — вместо ожидаемого «всеобщего одобрения».
В издательской аннотации говорится, что «жажду творчества, которую не убить никаким режимом», и называет Аксенов «таинственной страстью». Аксенов бывает велеречив, но все же не до такой степени. Название же по меньшей мере двусмысленно. В книге есть рассуждения о таинственной страсти к стихам, к дружбе, разлитой в поколении.
И есть строки ахмадулинского стихотворения:
К предательству таинственная страсть,
друзья мои, туманит ваши очи.
В связи именно с этим стихотворением повествователь вспоминает о призраке предательства, который волочится за всеми ними… И там же, на той же волшебной поляне, где царили стихи и «возьмемся за руки, друзья», Татьяна Фалькон, жена Яна Тушинского, после нескольких стаканчиков чачи грубо обнажает мучающий всех вопрос: «Что вы выбираете — предательство или страдание? Мне кажется, что после хрущевского опороса наши мальчики склоняются к первому», — и обрушивается на все то, что понаписали раскритикованные поэты, стремясь умилостивить власть. Это, мол, и есть предательство поэзии.
Ну а дальше — проблема ясна. Какая из «таинственных страстей» перевесит, к предательству или к творчеству? Друзья-приятели дрейфуют в разные стороны. Одни — в открытый конфликт с режимом, в конфронтацию, в эмиграцию, другие — в идеологическую обслугу, третьи балансируют на грани дозволенного фрондерства, четвертые уходят в себя. Роман длится еще долго, читать его любопытно, пробираясь по вехам нашей истории и вехам биографии Аксенова, комментировать уже скучно.
Но вот один вопрос, так и остающийся не проясненным до конца: что считать предательством? Для молодого Аксенова тут все ясно: предательство — это растворение себя во «всеобщем одобрении». Получается, что талант меряется степенью сопротивления Софье Власьевне. А на склоне лет Аксенов вдруг выясняет, что верный слуга режима Роберт Эр не предавал ни себя, ни друзей, ни поэзию, ни своего личного достоинства. И как все это совместить?