“Правда, я знаю случаи, когда, наоборот, из переводчика возник писатель. Я имею в виду Виктора Пелевина, начинавшего свою литературную деятельность с переводов Кастанеды”.
“<…> когда Патрик Зюскинд пишет свои романы на машинке, у меня такое ощущение, что он просто не может научиться работать на компьютере”.
См. также сайт “Век перевода”: http://www.wekperevoda.org
Соломон Волков. Государство все равно хочет заставить интеллигентов служить себе. Беседу вел Юрий Гладильщиков. — “Огонек”, 2004, № 42, октябрь.
“<…> моя некоторая удаленность от „текущих политических страстей”, как теперь выражаются в России, позволяет мне объективнее взглянуть на Сталина и его контакты с деятелями культуры. <…> Я понимаю тех людей, которые не могут спокойно говорить о „реальном Сталине”. Но каким был „реальный Сталин”, не знал никто — об этом и сам Сталин, полагаю, не знал. Между тем та фигура, которая вырисовывается задним числом на основе документов (это ведь не фантазии!), гораздо крупнее карикатур, которые стали создавать в разгар антисталинской — горбачевской кампании. Я читал в отзывах на посмертную книгу Константина Симонова „Глазами человека моего поколения”, что Сталин — это фельдфебель, который ничего в культуре не понимал... Да он очень много понимал!”
О книге Соломона Волкова “Шостакович и Сталин” см. статью Аллы Латыниной в следующем номере “Нового мира”.
Константы Ильдефонс Галчинский. Бал у Соломона. Перевод с польского и предисловие Анатолия Гелескула. — “Дружба народов”, 2004, № 7.
“„Бал у Соломона” — самое необычное, неожиданное и, хочется сказать, самое смутное явление не только в поэзии Галчинского, но, может быть, и во всей польской поэзии двадцатого века. Огромную, почти в тысячу без малого строк, композицию, причудливую, вольную и ощутимо рыхлую, привычно назвать поэмой. Авторское название жанра — эскиз. То есть набросок или, как уверились комментаторы, черновик. Якобы сочиненный, по словам поэта, за одну ночь, бессонную и тоскливую. Этому можно верить и не верить — Галчинский любил мистифицировать. Но мне кажется, что это действительно импровизация, только закрепленная на бумаге. <…> Те немногие фрагменты, которые я рискнул сократить, не случайны и по-своему забавны, но, мне кажется, в поэме эскизны и для Галчинского недостаточно остроумны. Недостает pointe, острия рапиры, которой Галчинский владел по-мушкетерски. И если эти эскизы, причуды и невнятности глубже и тоньше моего понимания, пусть изъяны и вольности перевода останутся на совести переводчика”.
Никита Гараджа. Мужество диктатуры. Против “состояния постмодерна”. — “Русский Журнал”, 2004, 4 октября <http://www.russ.ru/culture>.
“Тиран присваивает чужие властные полномочия; диктатор берет на себя ответственность самому быть их источником. Поэтому диктатура возможна только тогда, когда диктатор чувствует себя вправе ставить знак равенства между своей индивидуальной волей и волей огромного человеческого сообщества, именем которого он действует. Диктатор накладывает на историю масштаб своей личности, который оказывается соразмерным ей. Поэтому Сталин, Черчилль, Рузвельт — диктаторы, а Гитлер, Ельцин, Буш — узурпаторы. В этом смысле нет более человечной (гуманистичной) формы правления, чем диктатура. Ибо здесь властные полномочия целиком основаны на волевом аспекте человеческой индивидуальности”.
“В отличие от предателей-шестидесятников, поколение, вступающее в силу на рубеже веков, не имеет счетов с советским прошлым. Прошлое для него — Атлантида. Отсутствие обязательств перед традицией разрушителей и отвращение к мертвой мифологеме „правового сознания” воскрешают требование диктатуры. Это требование очеловечивания жизни — олицетворения истории. Такие святыни лириков и физиков, как закон, конституция, права человека, не приводят в трепет, особенно на фоне исполинов прошлого. К тому же слишком долго их унижали, проклиная советское гражданское правосознание, чтобы вновь воскресить — в обличии тирании среднего буржуа. Не диктатуры закона требуют вызовы времени, а диктатуры личности. „Диктатура закона” — это трусливая попытка спрятаться за безличную формальную инстанцию, основанная на ужасе перед действием от имени личной воли. Это состояние постмодерна — когда все равны в своем безволии. И оно является источником прозябания в растительном образе жизни, в бесконечном ожидании конца. Диктатура личности утверждает человека в реальности, делает его творческим субъектом истории, позволяет преодолеть „дурную бесконечность” постмодерна — в чем, собственно, и состоит ее мужество”.
Юрий Гладильщиков. Знай нашего “Брата”. Этот фильм стал культовым, но его поняли с точностью до наоборот. — “ Новая газета”, 2004, № 77, 18 октября <http://www.novayagazeta.ru>.
“Если пересмотреть „Брата” взглядом свежим и непредвзятым, легко заметить, что фильм-то о другом. О персонаже трагическом. <…> речь в „Брате” в конечном счете именно о жажде национальной самоидентификации, попытке героя ощутить себя колесиком и винтиком — не общепролетарского в данном случае, но общенационального дела. Все те не столько ужасные-опасные, сколько глупые слова, которые герой произносит по адресу кавказцев, евреев и американцев, можно трактовать как попытку определить группу своих. Методом исключения. Мы не кавказцы. А кто? Черт его знает. Никакой общности в фильме нет. Братки не нация, и герой их не любит. Поиск идентичности при отсутствии каких бы то ни было опор приводит только к немотивированной ксенофобии. Что до русских, то единственным классически литературным русским в фильме оказывается Немец — это не случайно. <…> забавный случай с „Наутилусом”. То, что Багров Бодрова слушает „Наутилус”, как минимум нелепо. Эта команда для него старовата, она из 80-х, а не его 90-х. Но… „это многое объясняет”. С одной стороны, несоответствие Багрова и „Нау” — лишнее свидетельство инфантильности героя-убийцы. Слушает интеллигентский „Нау”, но не слышит. Убил двоих — и тут же с радостью заговорил со случайным, дрожащим от страха свидетелем преступления про Бутусова. С другой стороны, важно понять, что герою „Брата” не нужен именно „Наутилус”. Он искусственно ищет себе зацепку. Ищет своих. <…> Что вырисовывается из всего этого? Что Данила Багров все-таки хороший русский мальчик, который просто попал в поганую временную ситуацию. То, что он хороший мальчик, видно уже по тому, что он не идет ни в менты, ни в бандиты. Деньги, хорошая одежда ему не нужны. Он не буржуазен (бандиты мелкобуржуазны). Он именно что человек без свойств: без души, мыслей, корней, жадности. Он действует как зверек. Писали, что он вариант Робин Гуда, но он скорее Иван-дурак, вдруг ставший Робин Гудом. <…> Тем не менее аудитория умудрилась не заметить ни ошибок, ни инфантильности, ни одиночества, ни растерянности героя. Она увидела в нем образец для подражания. Данила Багров стал знаменем чуть ли не фашистов. В итоге отцы-создатели „Брата” — Балабанов с Сельяновым — поняли, что публика клюнула прежде всего на слова Данилы „скоро всей вашей Америке кирдык” (обращенные, чего аудитория тоже не заметила и что тоже иронично характеризовало героя, к обкурившемуся французу). Во втором фильме они уже осознанно сотворили из Данилы Багрова Народного Героя, Русского Мстителя, не устояв перед искушением погнаться за популярностью и кассой. Одинокий, растерянный человек стал вдруг выразителем идеологии новых российских мальчиков. Так „Брат”, его герой и его смыслы оказались окончательно потеряны даже его создателями”.
“Гражданское общество вырастет само. Или не вырастет”. Беседу вела Любовь Цуканова. — “Новое время”, 2004, № 41, 10 октября <http://www.newtimes.ru>.
Говорит председатель Московской Хельсинкской группы Людмила Алексеева: “Что самое главное в наших правозащитниках — это не только профессионализм, но и интеллигентность”.