И вот застучали в лесах топоры, запели пилы. В мастерских промысловых артелей запаривали дуги, ободья, санные полозья, стругали дубовую клепку для бочек под масло. Розовый старичок «Раскатись» застучал обушком по ореховым обручам, нагоняя их на звонкие бока ушатов и бадей. Запело дерево. На базарах появились деревянные и глиняные дудочки, сопелки, свирели, запищали на все птичьи голоса. На полках магазинов заблестели поливой горшки, миски, крынки, горлачи, кувшины с нехитрым орнаментом мастеров гончарного дела. Зацвели яркими красками наличники окон, на карнизах домов плотники и столяры развесили ревную ажурную работу свою — то будто кружевное полотенце, то девичью вышитую рубаху. И повеселели избы, словно солнце вдруг озарило их серые стены, все заулыбалось вокруг Гурьянова. И встретившись как-то с Меркуловым, он сказал:
— Помнишь, ты сказал, что людям не до свиста? А вот свистят. Значит, хорошо жить на свете.
— Может быть, и я когда-нибудь засвищу… Жить и мне хочется, — ответил Меркулов, глядя в землю.
…Шел уже четвертый месяц войны, но немцы были далеко от Угодских лесов. Гурьянов попрежнему разъезжал по району в своей тесной тележке, только ездил он теперь быстро, и конь всегда был в мыле.
Начатое шоссе на Тарутино пришлось бросить: над Угодскими лесами пролетали немецкие самолеты, стремясь к Москве. Однажды Гурьянов увидел Меркулова на улице с оружием. Он маршировал вместе с бойцами истребительного отряда.
«Даже этого человека пробрало», подумал он, глядя в окно.
Был пасмурный осенний день. Тихие улицы поселка жили необычной напряженной жизнью, люди торопились куда-то, суматошно размахивая руками, возбужденные голоса их проникали сквозь окна, крест-накрест оклеенные полосками бумаги.
Уже несколько дней через поселок проходили войска, отодвигаясь на восток. Немцы вступали в Угодские леса.
Гурьянов отдавал последние распоряжения. Он не отходил от телефона. Голос его звучал, как команда — коротко, громко, уверенно. И по звуку этого голоса мгновенно замирала жизнь, которую он вчера еще согревал и двигал. Закрывались мастерские, умолкали топоры и пилы. В реку спускали мотор, чтобы немцы не смогли пустить предприятие. Зарывали имущество, увозили в леса.
Настал последний час. В кабинет Гурьянова вошел секретарь райкома Курбатов с винтовкой в руках.
— Ну что ж, Михаил Алексеевич, пора и нам в лес, — сказал он, протирая очки.
Курбатов был похож на учителя, и было странно видеть его с оружием. Гурьянов неподвижно стоял посредине кабинета, все еще не веря, что завтра в этой комнате будут немцы.
Он взглянул на стол свой, перевел глаза на окно, за которым тянулись провода, уходившие в села и колхозы района, и, схватив со стола телефонный аппарат, рванул его к себе.
Так и ушел Гурьянов, унося с собой телефонный аппарат, крупно шагая в хромовых сапогах по лестнице, скрипевшей под его тяжелым телом.
II
Когда Гурьянов пришел в лес, там уже рыли котлован для землянки. Он взял лопату. Сильный, он выбрасывал сразу больше пуда земли. Он работал яростно, стараясь заглушить душевную боль.
Рядом с ним работал Никита.
— Вот где нам опять довелось встретиться, Михаил Алексеевич, — сказал он улыбаясь.
И Гурьянов, взглянув на его широкое, усеянное веснушками лицо, вспомнил разбитую дорогу, и рыжую кобылку, и вожжи, затоптанные в навоз, и густую рожь, и ласточек, носившихся над ржаным темнозеленым морем. Никита стоял перед ним как воплощение прежней широкой, свободной жизни.
Холодный ветер срывал последние листья. Печально шумела хвоя. К ночи ударил мороз.
Гурьянов стоял с винтовкой на посту часового, вслушиваясь в шум леса. Где-то в вышине, над облаками, гудели вражеские самолеты— они летели на Москву. Издалека доносился шум танков и автомобилей, двигавшихся на восток по шоссе, проложенному недавно колхозниками. Было мучительно стоять во мраке и слышать этот железный гул.
Разведка доносила, что в Угодском заводе стоит штаб какой-то крупной немецкой части. В аптеке обосновались комендант и застенок гестапо. Туда часто заходит Меркулов. Он рыщет по улицам поселка, вытянув свою длинную шею, как лягавая собака…
Из-за куста вышел Никита.
— Михаил Алексеевич, я пришел вас сменить, — говорит он тихо.
— Прошел только час, как я стою. Рано еще, — отвечает Гурьянов.
— Командир отряда, товарищ Карасев, послал меня сменить вас. Вы же замерзнете в своих хромовых сапогах…
— Вот отстою два часа, тогда приходи.
Никита молчит. Они стоят рядом, и Никита слышит тяжелое дыхание Гурьянова, словно он никак не может набрать воздуху в большую свою грудь.
— Меркулов достал из реки мотор и пустил завод, — говорит Гурьянов.
Шуршат мерзлые листья, но кажется, что кто-то крадется во мраке к партизанскому лагерю.
Утром выпал первый снег. Каждый шаг разведчика виден врагу. Немцы идут по этим следам. Приходится переносить партизанский лагерь еще глубже в лесные трущобы. Партизаны уходят, и среди множества следов на снегу выделяется один великанский — гурьяновский.
— Беда мне с тобой, Гурьянов, — говорит, посмеиваясь, командир отряда красивый чернобровый Карасев. — Где я тебе возьму валенки на такие ноги?
— Район наш велик. Найдем по ноге.
— Надо скорее обуваться… Дело предстоит серьезное, придется тебе итти в свой исполком, немцев проведать да и угостить их по-хозяйски. Они давно ждут, что ты им устроишь «банкет».
И вот триста партизан с белыми повязками на шапках тронулись непроторенными лесными тропами в Угодский завод. Гурьянов шел позади колонны, и партизаны говорили:
— Замыкающий у нас отборный боец.
— Не боец, а целая часть!
Рядом с ним шагал Никита.
— Не страшно тебе? — спросил Гурьянов.
— Страшно…
— Ну что ты, Никита! Мы же сильней. Вот смотри, нас всего три сотни, а мы в самом центре немецкой армии и идем себе спокойно по своим лесам, как хозяева.
— На опасное дело идем, Михаил Алексеевич! Не все ведь вернемся…
— Да… Кто-нибудь не вернется. Ну что ж! Как можно говорить о своей жизни, когда смертельная опасность угрожает всей родине! И для чего мне жизнь, если родины не станет?
В полночь партизаны пробрались в парк, прилегающий к центру поселка. Угодский завод лежал в темноте. Кое-где появлялся лишь блуждающий свет автомобильных фар, раздавалось урчание мотора — и снова все заволакивала непроглядная тьма.
Командир отряда Карасев в последний раз инструктировал отряд:
— Наш пароль — «родина». Сигнал для общей атаки — взрыв в аптеке, где находится застенок гестапо. Вперед, товарищи!
Гурьянов повел свою группу к зданию исполкома, где помещался штаб немецкой части. Было весело шагать по темным улицам и чувствовать, что ты сильней, чем враг. Смутно белели повязки на шапках — отличительный признак отряда.
Вторая группа пошла к аптеке, третья — в свиносовхоз — там стояли огромные белые кони першероны, вывезенные из Бельгии, — четвертая к складу огнеприпасов.
Без пяти минут в два часа ночи Гурьянов с группой Карасева приблизился к цели — рядом чернел большой двухэтажный дом исполкома. Немцы снесли все заборы вокруг, и теперь дом стоял открытый со всех сторон.
Гурьянов держал наготове гранату. Всюду было тихо, лишь поскрипывал снег под ногами часовых, прохаживавшихся возле штаба. И вдруг грянул взрыв со стороны аптеки. Тотчас же затрещали пулеметы, раздались еще взрывы, и Гурьянов бросился к зданию исполкома. Немецкие часовые испуганно шарахнулись к стенам дома.
Гурьянов швырнул гранату в окно. Из окон прыгали немецкие офицеры — прямо со второго этажа на землю. Их расстреливали на лету. Тогда осажденные бросились к главному выходу по внутренней лестнице. Гурьянов побежал к подъезду.
Здание уже горело, и Гурьянов при свете пожара увидел, что подрывники закладывают под угол дома пачки взрывчатого вещества.
Знакомые двери! Гурьянов рванул за ручку— закрыто… Кто-то сунул топор, и дверь с треском распахнулась. Гурьянов ворвался в горящий подъезд и метнул гранату в бежавших по лестнице офицеров. Взрывом выбросило куски шинели, сапоги, волной опрокинуло Гурьянова на пол. Он вскочил; без шапки, огромный, страшный в своем гневе, он что-то кричал, сам не понимая своего крика. Это был какой-то оглушающий рев ярости, восторга, мстительной радости…