Вот он сидит на мерзлой земле, раздетый, босой, обожженный, слепой, с руками, покрытыми водянистыми пузырями, губы его покрылись кровоточащей коркой, он не может итти, потому что; в бедре нестерпимая боль, но сила жизни велика в этом человеке, и он ползет…
Макаров полз, опираясь на руки, помогая им одной ногой, а другая волочилась, вызывая боль при каждом толчке вперед. Он быстро устал и, вытянувшись во весь рост, приник к земле. Казалось, была израсходована последняя капля энергии.
Никто не увидит его одинокой смерти. Он замерзнет в этих кустах, может быть, в ста шагах от жилья, как замерз его дядя Онуфрий, заблудившийся в степи; — Онуфрия нашли утром возле своего дома, на огороде. И Макаров вспомнил слова, какие говорили люди тогда; «И осталось-то ему всего две сажени до дому».
«А может быть, и мне остались последние сажени?» подумал Макаров и приподнялся. Отдохнув, он снова пополз, волоча ногу, — она распухла и казалась неимоверно тяжелой.
И вдруг Макаров услышал крик петуха. Он остановился и повернул голову в ту сторону, откуда донесся этот крик. Петух прокричал еще три раза. Голос у него был хриплый, простуженный, но более радостных звуков, чем этот утренний крик петуха, не было для Макарова. Он быстро пополз, но на пути стояла высокая деревянная изгородь. С большими усилиями Макаров перевалился через нее, — под ладонями была пашня.
Дальше он нащупал снопы конопли, а еще дальше стояла невыбранная конопля. Знакомый терпкий запах конопляника вошел в его тело, как живительный напиток. Макаров забрался в снопы. Он решил, что утром женщины придут выбирать коноплю и найдут его.
Он пролежал в снопах недолго. Холод пронизывал его, застыли руки и ноги. Он понял, что не выдержит до утра, и снова пополз.
Вот угол какой-то постройки. Из щелей пахло сеном. Знакомые запахи домашней тихой жизни обступили его и повели. Он нашел по этим запахам двор. Услышал мелкий стук овечьих копыт. Руки его прикоснулись к толстым бревнам избы. Он привстал, обшарил стену и нашел окно.
Волнение его было столь велико, что он не мог даже постучать в окно, и с минуту стоял, трудно дыша обожженным ртом. Он постучал в стекло тихонечко, как стучат юноши и девушки, возвращаясь на заре домой, чтобы легким стуком этим разбудить только чуткую мать.
Скрипнула дверь. Тихий голос спросил:
— Кто ты?
— Я летчик. Свой… Советский. Обгорел… Ничего не нижу…
Женщина взяла Макарова под руку и ввела в избу. Она усадила его на кровать, набросила на плечи полушубок, натянула на ноги валенки. Они были теплые внутри, и Макаров понял, что женщина сняла их со своих ног.
— Обгорел как, сердешный, — проговорила она, смазывая ожоги конопляным маслом.
Макаров схватил ее руку и прижал к обожженным губам.
— Как звать-то тебя? — спросил он.
— Аграфена Михайловна. А тебя как?
— Василий Макаров.
— У меня двое таких вот сынов в армии. Давно не слыхать ничего…
Женщина рассказывала о сыновьях, и Макаров видел их — рослых, чернобровых, красивых, веселых, видел и ее — мать, высокую ростом, сильную телом и духом.
— Если немцы найдут меня, то и тебе не сдобровать, Аграфена Михайловна.
— Это уж так. Убьют, окаянные, — ответила женщина, но в голосе ее не было ни страха, ни раскаяния за свой поступок.
Макаров лежал, погруженный в непроглядный мрак, а женщина рассказывала о своей жизни, о деревне, о конопле, которая осталась невыбранной, и Макаров все видел: и разбросанные по косогору домики, и длинные опустевшие скотные дворы, и школу с разбитыми окнами.
На двенадцатый день к Макарову вернулось зрение, и он впервые увидел Аграфену Михайловну: она оказалась маленькой сухонькой старушкой, с робкими серыми глазами.
А назавтра брат ее, бородатый угрюмый человек, повел Макарова лесными тропами к линии фронта.
Ровным пушистым слоем лежал снег, искрясь под солнцем. Деревья держали его на ветвях своих бережно, как драгоценную ношу. И Макаров нес в душе своей такое же чистое, искрящееся радостью чувство любви к женщине с серыми глазами, которые снова открыли ему родной мир.