Начиная со второго такта (1603 года) Пушкин запускает второй, теневой круг царских страстей — приключения самозванца. К ним он, как завзятый бунтовщик, со всей душой присоединяется: в переложении годуновского сюжета на его, александровскую эпоху он, Пушкин, и есть самозванец. С отставанием на полкруга начинается этот второй цикл. Автор втягивается в игру, похоже, не особо заботясь о том, к чему это может привести. Но вот ему являются сомнения, по мере действия нарастающие. Постепенно для него и его героя открывается Москва — и открывается грех, ими обоими совершаемый.
Очень важно это сознание греха: Пушкин, возвращающийся к вере, преображаемый своим же сочинением, открывает для себя новую ответственность — уже не поэта, но пророка. Удивительное состояние: он все более прав в своем поэтическом ясновидении и все более в своих глазах греховен. Пушкин в процессе сочинения «Годунова» оказывается полярно раздвоен; его преображение к осени заканчивает эту эволюцию сознанием полной правды — о своем творческом подвиге и своем преступлении.
Пьеса заканчивается двойным апофеозом: со знаком плюс — Борис повержен, убийца умер (не от меча, а от сознания своего греха), и со знаком минус — толпа врывается в Кремль, заговорщики-бояре убивают Федора и Ксению Годуновых, и народ кричит славу новому царю Димитрию [73] (славу поэту Пушкину?) над трупами невинно убиенных царских детей. Кремлевское колесо повернулось: царь умер — новый царь вознесся, для того, чтобы очень скоро, через один оборот колеса жертвенным образом погибнуть.
Так классическим образом сюжет царской жертвы проявляет себя в пьесе Пушкина. Полный оборот совершен, вселенная сомкнулась и разомкнулась, время совершило в сфере Москвы свой законный пульс — ай да Пушкин! Он в самом деле не поэт, но пророк.
И вот Пушкин хлопает самому себе — и вдруг доходит до него известие, что настоящий царь умер, заклание состоялось наяву. Стало быть, Пушкин сам на том же жертвенном кругу. Он, играя, искал царской участи и добился ее: ему явился зверь времени и открыл пасть. Сочиняя, преображаясь, округляясь московским «яблоком», Александр открылся ему — открылся следующей жертвой в большем, внешнем времени.
Судьба пророка есть заклание самого себя; прояснив себе взор во внешнем времени, он понимает, что оно аморфно, дособытийно, разлито противоречивой (переполненно пустой) массой вакуума. Из него посредством жертвенного, по образу и подобию Христова пророческого усилия извлекается событие, как очеловеченная форма времени, форма осознанного бытия.
В нашем случае — это пушкинская форма московского времени, московского бытия.
* * *
Остается добавить, что весь этот сюжет разворачивается в большей по отношению к Пушкину сфере языка. Его, языка, потенциальное (по сей день не развернутое) пространство нас интересует: его геометрия, предрасположения и неизбежности. Эта сфера сфокусирована на Александре Пушкине; его поэтическое преображение 1825 года становится ее, сферы языка, центральным, «Христовым» событием. На нашем «чертеже языка» все складывается достаточно закономерно и по-своему объективно: бумажного «царя» в нескольких поколениях выбирают московские читатели. Их суммарный, акцентированный выбор в высокой степени объективен — в этом выборе со всей возможной силой сказывается оптика русского сознания. И так же объективно и неизбежно прочитывается сюжет пушкинской участи, пушкинской жертвы.
Этой участи избежал Карамзин; еще раз — создается впечатление, что он осознанно от нее отстранился. Пушкин принял ее. До 1825 года она не была ему открыта во всей ее ответственности и драме, в сюжете «царской» жертвы. Для ее прояснения ему потребовалось написать «Годунова» — и услышать в известии о смерти Александра I совершенное ее подтверждение.
Еще бы он не пришел в восторг, еще бы не ужаснулся: то и другое чувства были верны. Александр заслужил того, чего добивался. Бумажное царство, бездонная Москва перед ним опасно отворилась. Она увидела поэта; Москва и есть зверь времени.
VIII
Жизнь усложнилась необыкновенно. Зеркало страницы, на которой (за которой) видно все, было обнаружено на столе летом — письмо Вяземскому, где на первой строчке написано трагедия, а на второй — комедия. Зеркало текста было выставлено летом — теперь Александр увидел в этом зеркале себя. Преображенным, в красной (жертвенной) рубахе, в виде яблока.
Так старательно он вписывал в этот «зеркальный» текст Пушкина и Пушкиных и вписал — и вот увидел себя в тексте, себя во времени. Тут только, получив роковое сообщение об Александре, Александр очнулся. С этого момента Пушкин постоянно будет в фокусе самонаблюдения, в пространстве напряженной рефлексии. Оттого и сложности: от сознания невозможности длить жизнь прежним образом.
Как теперь отмечать праздники?
Что такое теперь, скажем, лицейская годовщина? Прежде выпускники отмечали ее на греческий лад, с питием горячего вина и аннибаловыми клятвами. Но теперь Александр в своем опасном многозрении, омытый плазмою межвременного путешествия, оказался столь сильно от них удален, что впору было выдумывать новый обряд.
На самом деле плакать хочется.
Арина Родионовна ходит за ним и каждый вечер видит. Сидит у огня и плачет.
…мне надоело тебе писать, потому что не могу являться тебе в халате, нараспашку и спустя рукава.
Вяземскому, вторая половина ноября 1825 г. Из Михайловского в Москву.
О лицейской годовщине.
Перемена календаря со старого на новый привела к тому, что прежнее, пушкинское 19 октября «переехало» на 1 ноября. Но мы продолжаем отмечать лицейский праздник 19 октября. Ошибка в две недели, весьма существенная.
Для Москвы это разные сезоны. Середина октября — это конец золотой осени; в ноябре фон праздника выглядит иначе: природа опустела и теперь заливается слезами (как Пушкин); нет золота, нет яркого багрянца. Ноябрь оголен, сквозит унылою воронкой года. Или так: ноябрь, «светолов», сосредоточен на том, чтобы ловить и праздновать малые блестки света, напоминания о лете, — и нас подвигает к тому же.
19 октября по новому стилю — день апостола Фомы неверующего. Мы отмечаем лицейскую годовщину, празднуем Пушкина как Фому неверующего.
19 октября по старому стилю, когда, собственно, и отмечали свой праздник лицеисты — день преподобного Иоанна Рыльского, болгарского святого.
Иоанн родился примерно в 875 году, прожил свой век в молитве, последние 60 лет в пустыне. (В пустыне! — кивает Пушкин, пьет горячее вино и плачет.) Предполагают, что Иоанн был знаком с Климентом Охридским и его соратниками, семью просветителями болгар. Те, в свою очередь, были ученики Кирилла и Мефодия. Неудивительно: письменность славянская только недавно изобретена.
Если задуматься, это праздник слова, путешествующего по вертикали карты. Вверх-вниз: это в стиле Александра.
Слова поднимаются по вертикали, с «римского» дна языка, не тронутые временем.
Иоанну молятся об избавлении от немоты.
Лицейский праздник уместен в день Иоанна. Отверзающий уста, он должен быть (он и есть) их патрон. Что до Александра Сергеевича, почетного лицеиста, жизнь которого вся как будто колеблется между неверием и благословенным отверстием уст, то 19 октября ему пригодно и в старом, и в новом стиле.
Его и принимают, точно семилетнего отрока в школу, — в оба календаря, новый ждет Пушкина как Фому, старый как Иоанна.
* * *
Крестьяне в поле встречают зимних птиц. Праздник птицы: сороки.
С начала ноября начинается кормление хлебом и пирогами: птиц, домовых и даже земли. Самый вид ее голоден, навевает мысль о смерти.
Но смерти нет, есть птичьи и человекоперелеты, с полюса на полюс, вверх и вниз шара жизни, не имеющего размеров. На макушку времясферы или на дно ее, что затворено внутри (Москвы), — там открываются контуры пейзажа — души? наверное, души.