* * *
Колоритная история с попом и печатью. В ней сразу узнается наш веселый соотечественник, характерный тип, не оглядывающийся ни вправо, ни влево, ни во вчерашний день, ни в завтрашний, но живущий сею секундой, сейчас, тем интересом, который его в настоящий момент обуял. Он и сейчас жив, этот русский тип, может, только со времен Федора Толстого несколько помельчал породой, остригся наголо и не различает языков, но за границу ездит, ходит по морям и веселит себя соответственно.
Сразу вспоминаются картины недавней катастрофы в Индийском океане, когда волны цунами по его восточному побережью и островам унесли несколько сотен тысяч жизней. Пляжи в один день сделались кладбищами, все туристы, что спаслись, разумеется, разъехались по домам — все, кроме наших. Понятно, что нас не испугать цунами, но дело-то не в страхе, а в том, что праздновать и веселиться, заказывать по тайским ресторанам «Мурку», когда вокруг хоронят тысячи людей и ищут еще несчетные пропавшие тысячи — грех.
Это и узнается, это и есть приклеивание священника за бороду к палубе.
Нечувствие чужой беды, существование без оглядки на то, что справа и слева, вчера или завтра, но только на то, что весело и «сейчас» — знакомая картина.
Это грех в известном смысле «грамматический»; прием, отвергающий все времена, кроме настоящего, все падежи, кроме (в единственном числе) именительного. Тут виден соблазн фокуса, сосредоточения на одном себе.
Все это можно записать в проделки языка, роковые спазмы сознания, работающего вне пространства и вне ответственности, в коконе своего «Я — сейчас».
Отсюда является этот характерный (литературный и не только) русский тип. Федор Толстой был если не первым, то самым ярким, «точечным» его проявлением — в ту эпоху, которую мы полагаем за время революционного оформления современного русского языка и сознания.
В ту эпоху, напомним, когда это сознание переводило-принимало на русский — в русский язык другое «сейчас», Христово.
Не случайно в истории на палубе присутствует священник. Два «Я — сейчас», полярные, тогда сошлись. Столкнулись, взаимно друг друга отрицая. То и другое было результатом процесса самосознания русского человека. Он примерял на себя понятие «Я»; выходило то так, то эдак, то впору, то наизнанку.
Федор Толстой «Американец» в тот момент оделся наизнанку: его «Я» написалось со знаком минус. Вот вышел тип! увы, успешный. Этот Толстой поставил минус-точку в начале русской литературы, подал пример и именно в таком — «минус Я» — смысле вошел в книги, притом книги классические [25].
Тут важно еще и то, что сам шутник был сочинителем: в его проделке со священником виден композиционный талант; этот фокус подан по-своему изящно, оттого и превратился в анекдот. Все было продумано заранее. Современники свидетельствуют: Федор Толстой был мастер на такие штуки.
* * *
Параллельный вопрос. Возможна ли сегодня, сейчас, такая шутка со священником? Сию минуту, наверное, нет. Сегодня мы относимся к возрождающемуся духовному сословию с осторожностью, интересом и несколько детским недоумением, берущимся от непривычки к самому образу длинноволосого и бородатого человека в рясе. К тому же нынешние священники не есть государевы люди, чиновники духовного рода, какими они были при Павле и Александре. В то время поп, к примеру корабельный, был на положении служащего и, стало быть, зависимого от начальства человека. Его только с воцарением Александра освободили от телесного наказания (стало быть, при Павле пороли). Будем надеяться, что нынешнему священству подобное огосударствление не грозит.
Сегодня подобную сцену представить трудно. Но что такое это «сегодня»? В России это пластилиновое слово. Важна тенденция: церковь все ближе государству, все понятнее и привычнее ее взаимодействие с российским чиновничеством; она еще не класс, но уже «корпорация» (это слово я слышал от церковнослужителей); из положения исключительного священник все увереннее переходит в обыденное.
Вместе с тем богатый русский человек чудит, как и ранее, не уступая эскападам начала девятнадцатого столетия, и, если у него уже есть свои яхты и корабли и не за горами появление на них судовых священников, то можно ли говорить с уверенностью, что завтра эти священники не попадут в те же обстоятельства, что новый «веселый» русский человек не попробует на их шкуре свою любимую игру в «сейчас» и «все можно»?
Есть предрасположение нашего языка и сознания к подобного рода экзистенциальным, «точечным» приключениям, или так, в переводе на литературу: есть соблазн анекдота, который своей завершенностью, будто бы легитимной формой подвигает русского человека на опасные чудачества.
* * *
Скажем, такой вопрос: как Федор Толстой попал на море? И на это есть анекдот; вся его история рассыпается на готовые анекдоты. Когда-то этот Толстой стараниями родни попал в Преображенский полк, хотя, наверное, того не заслуживал: с младых ногтей он был опасным шутником, испытателем себя и других на предмет «что можно?» и «что нельзя?». Он всегда искал мгновения, точки, пункты абсолютной свободы, вернее, абсолютного произвола, когда «все можно», когда отсутствует «нельзя», — и успешно их находил. Выражаясь языком его двоюродного племянника, Льва Толстого, он искал свой «дифференциал истории», бесконечно малую величину (со знаком минус), в пределах которой отменены все человеческие и божеские законы и остается только воля, ничем не связанная. Нет сомнения: его великий племянник немало на эту тему задумывался.
Юношеские эскапады Федора Толстого были известны всему Петербургу. Как такому сорвиголове можно было идти в военные? «Можно». Кстати, он стал храбрым офицером, в деле всегда сохранял хладнокровие. Часто оно переходило в нечеловеческую, звериную жестокость.
Племянник много лет спустя писал с него Долохова: этим многое сказано. И — старшего гусара Турбина; и на это стоит взглянуть внимательнее.
Вот Федор Толстой в Преображенском полку; ведет себя по-прежнему. За ним множество больших и малых грехов. От них спасаясь, он ступает на корабль «Надежда» и бежит за моря. Разве не анекдот? И этого мало, вот еще добавление: он записывается в команду Крузенштерна вместо своего тезки, двоюродного брата Федора Толстого, будущего знаменитого художника. Этот второй Федор страдает морской болезнью, не хочет плыть и прочая: брат подменяет брата — готовая романтическая повесть.
Повесть, вымысел, притом бесовская повесть и дикий вымысел ведут нашего озорника в большое путешествие. Литература (еще не состоявшаяся, на дворе 1803 год), нет, не литература вовсе, или так: минус-литература в его лице вступает в странное соревнование с научным, исследовательским, просветительским замыслом первой русской кругосветки.
Толстой бунтует всю дорогу; он на корабле не на своем месте, с ума сходит от скуки и ничегонеделания. Балтийское море, Атлантический океан, Бразилия, мыс Горн, Тихий океан, экзотические острова южных морей — ничто ему неинтересно.
Далее — горизонт все шире: северное тихоокеанское полушарие, побережье Северной Америки, Аляска, Алеутские острова, Япония, Камчатка — ничего не замечено нашим героем (и затем не удержано в нашей памяти), кроме уже указанного приключения с корабельным попом.
Замечено вот что еще: на одном из тихоокеанских островов он покупает дрессированную обезьяну орангутанга.
После этого происходит второй случай в океане, не менее первого знаменитый.
Как-то раз, наигравшись с обезьяной, Федор Толстой приводит ее в каюту капитана, где на столе лежит путевой журнал экспедиции и показывает ей, как можно рвать на столе бумаги и заливать их чернилами. Ручной зверь начинает все это проделывать с превеликим усердием. Толстой тем временем уходит и запирает зверя в капитанской каюте. К приходу капитана журнал и прочие бумаги, что ни есть в помещении, уничтожены.