Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Это Кара. Она несет мне сюда, в рабочую комнату, кофе. В семь часов, как каждый день, ежели мне случается в этот час быть дома. Увидев, что у меня Петерсон, она приносит чашку и для него. Однако встать сей шестнадцатиязычный малый догадывается только тогда, когда Кара уже выходит. Ну, в этом отношении и наши студенты ненамного лучше этого верзилы…

— Валяйте дальше.

Совершенно очевидно, что мысли его где-то в другом месте. А я хочу еще немного послушать эти его опусы. Чтобы быть уверенным в своем решении.

— Продолжайте, господин Петерсон, я слушаю.

Порыв ветра бьет мокрыми полами дождя по оконным стеклам, по забору в саду, по мельнице, плотине и дамбе. В сумерках я слушаю его глуховатый голос:

Плачет год уходящий…
В путь его провожая,
долгие, злые ливни,
осени хмурой дети,
на печальные реки,
на волны седые моря
с небес низринулись черных…

(Но-но-но, теперь уже само небо устраивает для него постановку, расставляет декорации и пускает в ход ветровую машину… Нет, не купить ему меня дешевой случайностью! Нет!)

А беспокойные ветры
песнь завели о смерти…

(Ну и что? Ведь про это уже тысячу раз сочиняли стихи. И здесь у него нет ни малейшей поэтической дисциплины. Это даже удивительно — у такого образованного человека. Ах, долгие, злые ливни у него осени хмурой дети?.. Нужно выяснить, что это еще за хмурые, у Хупеля, насколько помнится, этого слова нет.) Ого-о…

Накатываясь на скалы,
волны ревут седые,
пенятся и со стоном
падают вниз, в долину.
Так же и песнь: подобна
воплям стихий поднебесных,
ужасным раскатам грома…

(Слава богу, что голосом ты не стараешься подражать реву. Но и при твоем спокойном, глухом голосе такие слова в эстонских стихах чужды поэзии. Ежели они понимаются всерьез, как у тебя. Или, может быть, им вообще все такое чуждо. Все, что хоть чуточку содержательнее, чем бредни Фрея и ему подобных?..)

Песнь широка, могуча,
ручью огневому подобна…

(Ого… песня — ручей огневой, это само по себе, может статься, и не плохо… Только почему же эти самые вопли стихий поднебесных превратились вдруг в ручей, пусть хоть огневой?! А не слишком ли прозрачно здесь имеется в виду наш молодой стихотворец, а?!)

Певец, точно яркий светоч,
стоит в окружении братьев
и на струнах бряцает…

(Ну, ясно! Ох, бедный мальчик, как велики твои претензии, какие же тебе предстоят разочарования! Ты бы исторг у меня слезы, ежели бы не заставил смеяться. Не знаешь ты чувства меры!)

За мокрыми оконными стеклами уже непроглядная тьма. Только на северо-западе, над Курсиским и Пуурманским лесами кровавая полоса заката.

…Неужто язык мой родной.

Вдруг ты рукой ударяешь плашмя по крышке старого зильбермановского клавесина, так, что покачнулась лампа и несколько мгновений гулко звенят струны. И я слышу, что твой голос дрогнул… От чего-то, должно быть, еще большего, чем твоя воля, кажущаяся тебе столь невероятно важной…

Неужто язык мой родной
не может на крыльях песни
взвиться до синего неба?
Неужто он никогда
Вечности не коснется?

Отчего же не может?! Конечно, может! Даже должен! Однако неведомо тебе чувство меры. Тридцать лет я изучаю сей язык! Сорок лет я пишу на этом языке. В два раза дольше, чем ты дышишь. Я написал на нем тысячи страниц, тысячи страниц! — знаешь ли ты, что это значит? — и уничтожил их, потому что все было не больше чем письменные упражнения! А теперь являешься ты (и тебе известно, какие у меня отношения с этим языком), теперь являешься ты — на шее платок в крапинку, за душой — двадцать лет и двадцать песен — и передо мной начинаешь до небес превозносить сей язык… Передо мной, который сорок лет, ни одного дня не пропустив, ежедневно думал над удивительным его строением и искал в нем путей…

Я начинаю:

— Господин Петерсон, вы еще очень молоды…

Я хочу сказать ему правду. Я хочу указать ему его собственное место. Я не хочу говорить, что нам не положено создавать того, что самим господом нам в уста вложено, я хочу сказать про то, что мы сами с собой делаем. Я хочу привлечь себе в помощь старика Гете, ежели сей малец мне не поверит. Я знаю, он мне не поверит. Такие ведь никогда не верят тому, что им говорят на основании опыта. Как раз нынешним летом я прочитал где-то у Гете: Gaben — wer hätte sie nicht? Talente — Spielzeug für Kinder. Erst der Ernst macht den Mann, erst der Fleiss das Genie[212], и так далее. Я нахожу нужные слова. Я это чувствую. Я же в самом деле желаю мальчику только добра. Потому что он — из тех бестактных, которые в своем бесстыдстве все же не заходят слишком далеко и притом к чему-то способны. Он кончил читать стихи. Очень хорошо, что последним было стихотворение (ежели это можно считать стихотворением) о языке. Оно свидетельствует о том, что судьба эстонского языка лежит у него на сердце, Так же, как и у меня. Он стоит у моего стола. Его бледные щеки слегка порозовели. Я отхожу от окна. Становлюсь перед этим мальчиком. Он так близко от меня, что пивной запах его дыхания вполне может дойти до моего носа. Пусть. Я прощаю ему. Может быть, у него есть на то свои причины, Не думаю, чтобы мне все было про него известно. В свою защиту он приводил мне Павла. Ха-ха-ха-ха-а-а… В его защиту я мог бы процитировать ему мать Соломона. «Дайте сикеры[213] погибающему и вина огорченному душою; пусть он выпьет, и забудет бедность свою, и не вспомнит больше о своем страдании». Может быть, сии слова и к нему относятся. Но мы осуждаем хитрости царицы-матери. Мы не поддерживаем правителей, когда они спаивают своих подданных, чтобы оные не видели своих бед. Как это делают господа помещики со своими крестьянами. Мы за то, чтобы у крестьян был ясный разум, чтобы они остро видели свои невзгоды. Я начинаю:

— Господин Петерсон, вы еще очень молоды…

И этот мальчик — он все еще смотрит в пол — поднимает свою угловатую голову, смотрит на меня сверху вниз бестолково выпученными, радостными глазами и смеется мне в лицо, дышит — пх-пх-пх — на меня пивным запахом, который я все время боялся снова почувствовать, и смеясь говорит:

— Да, господин пробст, сего недостатка я не скрываю!

У меня готов ответ, который даст мне возможность обратиться к моему намерению и повести разговор о его месте. Бесполезные слова. Я знаю. И все же — мостик: сей недостаток, мой молодой друг, единственный, который с течением времени проходит…

При этом я вполне понимаю, что, по его мнению, должны означать его слова, — ежели не почему-нибудь иному, то уж, во всяком случае, по ударению, которое он делает на слове сей. Сего недостатка он не скрывает. Значит, он вовсе и не считает свою молодость недостатком! Напротив, по его мнению, это преимущество. Ибо оно дает ему заветное право на беспечность. Заветное право на безрассудство, исходя из которого он ведет разговор с господом и возносит на небеса эстонский язык! И рифмы считает ни за что! И шагает на ходулях — слева под мышкой эстонская, справа — греческая — через ритмы и строфы, будто они — телячья изгородь… А ежели сей недостаток есть добродетель, тогда другие недостатки, те, что присущи другим людям, они, известное дело, недостатки серьезные. Как-то: шестьдесят лет и любовь к порядку. Я отлично это понимаю. Только вида не подаю. Я хочу сказать ему спокойно, твердо, по-отечески: его версификации не больше, чем попытки с добрыми намерениями. И ежели наряду с философическим трудом в науке он всенепременно желает ими заниматься, пусть занимается. Но пусть напишет их не два десятка, а две сотни. И отберет из них двадцать. Отберет десять. И принесет их мне показать. Господи боже, сколько я написал немецких, латинских и греческих стихов в Торгау и Халле. Но никогда я не был так глуп, чтобы считать, что все их немедленно следует напечатать в «Саксонском Меркуре»… Пусть привыкает к перу. Время от времени пусть читает. И не всяческих там оригиналов последнего времени, скажем, того самого, да как же его зовут… который теперь будто бы в сумасшедшем доме… Гельдерлина. Пусть читает Гете, ну и Шиллера тоже. Но еще больше пусть читает менее великих, но более ясных, тех, помельче, которые лучше отвечают размерам и потребностям нашей страны, Геллерта, Пфеффеля. Эстонских произведений у нас, разумеется, пока еще нет. (Не могу же я сказать ему, чтобы он читал «Косолапого» Отто Виллема Мазинга. Уже в силу того не могу сказать, что еще не успел сунуть его в газету. С неделю назад читал его своим. Хольману, нашим церковным и слугам. Мельника с подмастерьями тоже позвал. Субботним вечером. Больше дюжины было слушателей. В кухне. Все досыта насмеялись. И очень хвалили. Впрочем…)

вернуться

212

Дарованья, талант — это все побрякушки пустые,

Лишь трудом и серьезностью гений бывает рожден (нем.).

вернуться

213

Сикера — крепкий хмельной напиток, брага.

71
{"b":"313632","o":1}