Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Нет. Я не помню. Я должен каким-то образом защитить себя (ха-ха-ха-ха-а) от этого прилипчивого знатока библии. Я говорю:

— Знаете, я не нахожу, чтобы Анакреонт был самым подходящим поэтом для того, чтобы его перелагал столь молодой человек. Во всяком случае — здесь. Этого старого буяна и пьяную глотку, этого бродягу с хмельной головой. Чтобы не сказать хуже. Да-а. А еще того меньше он пригоден для переложения на эстонский язык. Ибо, чему хорошему учиться у него нашему эстонцу?!

Я не довожу мысль до конца. Я не договариваю: ни о какой другой литературе, будь у нее иная цель, а не только нравоучительная — ежели у вас подобное было на уме, для нашего эстонского народа вообще даже думать не стоит. По крайней мере в ближайшие сто лет.

Будто прочитав мою невысказанную мысль, он говорит (при этом сдвигает брови, сжимает рот в кружок и таращит свои глазищи, не пойму — на меня или мимо):

— Господин пробст, я полагаю, что школьные книги — это одно, а прочие — это другое дело. Но и они появятся. Ежели уже есть люди, которые могут их делать, значит, и в оных книгах есть нужда. Ибо, думаю, иначе можно все безбожно проспать.

Может быть, я не до конца понимаю, что он при этом думает. Но я чувствую, что мне следовало бы с ним спорить, а я этого не хочу. Тем более, что он вдруг, по-детски улыбнувшись, добавляет:

— А что касается двух моих переложений, то они, поистине, слишком незначительны, чтобы о них стоило говорить.

Ну да, такие, как он, всегда так говорят, поговорим, мол, о других моих работах. Не будем говорить о тех, что у нас сейчас на языке. Они того не стоят. Они не отшлифованы. Они, знаете ли, сделаны в спешке и совсем между прочим.

— Правильно, — говорю, — и поэтому поведайте мне unter Anderm[210], что в последнее время слышно у нашего друга, господина суперинтендента?..

Я надеюсь, или скорее надеялся, что ежели я его ловко обескуражу вопросом, то, может случиться, узнаю нечто такое, о чем у самого Зонтага спросить не решусь: как далеко собирается зайти этот в общем сметливый человек, поддерживая пробста Рота и некоторых других интриганов. И чем дольше я беседую с этим неслухом, с этим Петерсоном, тем больше мне начинает казаться, что он — не тот, кем кажется. И, черт его знает, когда я все же задаю ему этот вопрос, чтобы подобраться к главному, я даже немного боюсь, как бы он не стал уж слишком стараться с ответом… К сожалению, и слава богу, сквозь дымовую завесу своего доморощенного табака он отвечает:

— Последнее время я ничего не знаю. Потому что с последней весны я был у господина Зонтага только однажды. Сразу после того, как ушел из университета. И господин суперинтендент так строго меня за это отчитал, что я не считал возможным ходить к нему, портить ему нервы…

И по сему поводу этот малец улыбается невинной ангельской улыбкой, которая должна означать, что он великодушно прощает суперинтенденту горячность…

Я спрашиваю:

— А почему вы вдруг оставили университет?

Я чувствую, что именно за это его и следует корить, и все же не хочу этого делать, и сам сую ему в рот причину:

— Наверно, из-за недостатка денег? Как чаще всего.

Но этот верзила выплевывает мое предположение и говорит со своей ангельской улыбкой:

— О, нет. Господин суперинтендент меня и дальше поддерживал бы. Но, знаете, — я уже раньше объяснял вашей супруге, — там нечему было учиться…

— То есть как? Уже через полтора года?!

— Ну да. Ничего такого, ради чего стоило бы жить в Тарту и ходить на лекции. Ибо все, что там читается, можно найти в книгах. Тех самых, по которым учились и ваши профессора. И даже гораздо более новое, чем их болтовня, — простите меня.

— Хм. Ну, должен сказать…

— Кара, а говорил тебе этот Петерсон, что он потому оставил университет, что там нечему было учиться?

Я поднимаю на Кару глаза от своей тарелки со студнем. Кары нет. Кара вышла из-за стола. Я не заметил, когда. Я не знаю, куда. Я снова смотрю в тарелку…

— Гм. Послушайте, вы, говорят, пишете стихи на эстонском языке. Это правда? — спросил я.

— Ммм… да. Я написал на пробу около двадцати песен…

Я отодвигаю тарелку. Я поднимаюсь из-за стола. Сидящие смотрят на меня.

— Папа, куда ты? — спрашивает Анита (я зову ее теперь большей частью, как и Кара, Анитой).

— Продолжайте спокойно ужинать. Мне пришла одна идея.

Я возвращаюсь к себе в рабочую комнату. У меня нет никакой идеи. Я нахожу погасшую трубку, высекаю огонь и зажигаю ее. Я стою в комнате у окна и представляю себе, как он сидит возле моего стола, нога на ногу, в руке трубка. Я говорю:

— Вы не хотели бы прочитать какие-нибудь?

Не потому, что у меня бог знает какой пламенный к ним интерес. А все же, ежели подумать, как мало стихотворцев, пишущих на эстонском языке, не считая борзописцев из духовенства, подобных Фрею.

Он не заставляет себя долго упрашивать. Однако он не принимается и с особым восторгом извергать из себя свои песни. Он встает. Его мысли будто где-то в другом месте. Он читает мне по памяти несколько песен. Довольно бесчувственно, должен сказать. Но именно поэтому — приятно. Ибо я не терплю взволнованного тона и дрожи в голосе. Будь то на церковной кафедре или на сцене. И при чтении стихов. Все равно. Так что со стороны исполнения все это даже располагает к нему. Но, милый мальчик, это же никакие не стихи! О языке я не говорю. На слух он у тебя до удивления чист, хотя в нем встречаются некоторые глупости южного диалекта. Но я уверен, начни я твой язык читать, в нем окажется полно орфографических ошибок и странностей. Но я говорю, языка я не буду касаться. Но сами стихи. В них нет ни рифмы, ни толкового размера! Конечно, я знаю: Давид, Соломон, Оссиян[211], Клопшток… Однако, господин Петерсон, дитя мое, разве можно рядом с ними говорить о тебе?! А? Разве ты сам сможешь себя поставить рядом с ними так, чтобы при этом не покраснеть? За их спиной — тысячелетия, целые культуры… А у тебя?! Ну да, эта соломенная подстилка, что у тебя за спиной, — я думаю о скуке здешних народных песен, о монотонности их соломенного плетения, которое ты стараешься то здесь, то там, так сказать, всунуть в свои песни… Прямо используешь, или как-то немного его изменив…

Как это у тебя:

Вот и осень дохнула
хладом стран полуденных,
и цветы увядают.
Знаю: милость господня
к радости человека
возродит их весною,
луг цветами украсит…

Ну да… как будто есть в этом что-то… Милость господня… не для меня ли ты выбрал этот кусок?.. Сам ты, видно, не слишком ревнивый служитель господа, ежели с теологии переехал на филологию и даже против желания Зонтага?.. И там не нашел ничего, стоящего изучения… Размазня… (Но и чрезмерно рьяных божьих служителей я тоже не перевариваю. С богом, прежде всего, нужно быть умеренным.)

Потом своим невыразительным тоном он произносит пророческие слова:

Горы тоже не вечны:
в легкий прах обратятся
их могучие главы…

(главы-главы-главы — почему главы, ежели головы куда красивее?)

И орлиные гнезда
ветер сбросит в пучину…

Хм —

кто там в золоте утра
тихо скользит над морем,
в белопенной пучине
легким крылом купаясь?..

Ха-ха-ха-а-а… Это уж вовсе мило… Орел, легким крылом купаясь… Хм… Сам ты жук, купаешься на легких крыльях, скажу я, в белопенном пушке и сдуваешь с него пивной душок. Услышав стук в дверь, он сразу умолкает и садится…

вернуться

210

…между прочим (нем.).

вернуться

211

Давид, Соломон — библейские цари, которым приписывалось авторство поэтических песен. Оссиян — легендарный воин и бард кельтов, живший, по преданию, в III в. н. э. в Ирландии.

70
{"b":"313632","o":1}