Литмир - Электронная Библиотека
A
A

…Как нам, так и большей части эстонского народа уже много времени тому назад стало ясно, что «Ээсти постимээс» только для отвода глаз делает вид, что стоит на народной почве, на самом деле все его старания ведут к онемечиванию эстонского народа. А в силу того, что принцип «Сакала» состоит прежде всего в том, чтобы стоять за эстонский народ и бороться за него, то совершенно понятно, что «Сакала» и «Ээсти постимээс» подчас не могут обойтись без споров. До сих пор эти споры по большей части исходили только с одной стороны — от «Сакала», и кое для кого это было как с гуся вода. Но мы не теряем надежды, что если дождь и град будут и дальше сыпаться на спину этого гуся, то, несмотря на свою толстую шубу, он все же начнет подавать голос, и тогда всему миру станет известно, кто под этой шубой скрывается — лебедь, гусь, утка или — курица.

— Ну что ты поделаешь с этим адским отродьем?.. Трезвонит повсюду, и народ верит… Кхм-кхм-кхм… Не знаю, уж почему это курица, по его мнению, должна быть глупее всех?! Ах вот как, ну тогда старый Янсен скоро под его градом закудахчет! Дубины ему захотелось!

После ужина отец снова сел за рабочий стол. Я читал наверху свои Gehirntraum'ы. Добрейший профессор Валь — старый пярнусец — уже тогда дал мне понять, что если я останусь верным своему намерению стать окулистом, то быстрее всего смогу сделать докторскую работу у него по хирургии. Около часу ночи, чтобы немного распрямиться и поразмяться перед тем, как лечь спать, я открыл окно и, насколько позволяла тесная мансарда, высунулся на улицу. Я жадно, с наслаждением вдохнул снежный воздух глубоко в легкие. Это продолжалось считанные минуты, потому что неистовствовал буран и сразу же мне за шиворот и на край стола, где лежали книги, налетел снег. Но я успел заметить, что у отца еще горела лампа — сквозь щели в ставнях на свеженаметенный сугроб против дома падали косые зеленоватые полосы света.

Около половины третьего я подскочил на постели. Я отчетливо слышал револьверные или ружейные выстрелы и звон разбитых оконных стекол. В то мгновение, когда я окончательно проснулся, грохот, услышанный сквозь сон, утих, передо мной мелькнуло совершенно отчетливое видение: на отцовском письменном столе горела его керосиновая лампа с зеленым абажуром. Отец грудью упал на правый конец стола лицом вниз. Он как бы старался прикрыть собою правый верхний ящик, будто пытаясь защитить его от кого-то. Но руки ему не повиновались. Его сильные ладони соскользнули со стола и безвольно повисли вдоль тела. Его широкая спина в стеганой домашней куртке из серого шелка и круглый кряжистый затылок смещались сначала медленно, а потом все быстрее, по мере того, как ослабевали ноги и тело оседало на пол. У меня мелькнуло: ведь он же испачкает себе лицо чернилами об рукопись! — и полностью пришел в себя, прежде чем отец успел окончательно сползти на пол.

Я бросился к окну. Я распахнул окно. Мне показалось, что двое мужчин убегали в сторону церкви Марии, близко держась стены. Я услышал, как в испуге вскрикнула мама. И, как был, в ночной рубашке помчался с лестницы вниз: отец в стеганой домашней куртке из серого шелка вышел мне навстречу из родительской спальни. По пятам за ним шла мама. Я крикнул: «Что случилось?» Отец молча прошел мимо меня и направился к дверям кабинета. Мама закричала: Johann! Geh nicht! Sie schiessen dich tot![128]

— Господь есть еще на небе, — хрипло произнес отец и вошел в кабинет.

Мы высекли огонь и зажгли отцовскую настольную лампу. Это можно было сделать, ибо ламповое стекло не разбилось, хотя осколки вдребезги разбитого зеленого абажура валялись на столе и на полу. Две пули пробили оконные ставни и нижнее стекло над столом. Стекло было разбито. Пули угодили в железную печную трубу у противоположной стены, Я нашел их на полу перед софой, они были совершенно сплющены.

Последнее время отец страдал бессонницей и иногда уже совсем поздно, потушив лампу, продолжал сидеть за своим рабочим столом. В полудремоте он размышлял и спорил с собой, чтобы сократить бессонные часы в постели. Хейнрих[129] выписал ему какие-то снотворные порошки, но он не желал их принимать. Я спросил:

— Когда ты сегодня погасил лампу?

— В половине второго.

— А когда ты встал из-за стола?

— За десять минут до того, как стреляли.

Я сказал:

— Бог действительно еще есть.

И он ответил:

— Нам в этом не приходится сомневаться. Пусть в этом сомневается Якобсон. Пойдем, посмотрим, как это выглядит снаружи.

Мы быстро надели брюки и пальто. Одеваясь, я подумал: напрасно все же отец в тот момент упомянул Якобсона. Но он был вне себя, что вполне можно было понять. Мы взяли с собой каждый по фонарю. Проснулся дворник и пошел вместе с нами. Мы вышли на улицу и осветили окно. Мы обнаружили отверстия, пробитые пулями в ставнях. И потом мы увидели — курицу. Огромную курицу, намалеванную дегтем на стене дома. У курицы был открытый клюв, она сидела в гнезде и кудахтала, и в гнезде было большое яйцо — черная клякса дегтя. Ну, да, бесчинство или больше того (Якобсон ведь заверял в следующей «Сакала», что к политике этот постыдный поступок не имеет никакого отношения), так или иначе, но более правдоподобного источника инспирации всех этих действий, чем тот, на который указывала курица, вообще и не требовалось…

Я помянул с благодарностью имя господа за то, что отец остался невредимым, ибо то странное видение, когда мне мерещился раненый отец, меня потрясло. Но, в конце концов, вся эта история с карикатурной курицей обернулась таким происшествием, по поводу которого вряд ли было уместно поминать господа. За исключением только одного: это хулиганство на самом деле легко могло стать убийством. Однако отец, вопреки своему обыкновению, отнесся к этой истории весьма серьезно, по крайней мере сначала, и в первом порыве написал о ней, должен признаться, как мне тогда думалось, с большим грохотом, чем следовало: Волею вечно живого и милостивого Создателя — пули убийцы нас не достали… Это было созвучно тем выражениям сочувствия деревенских учителей и вздохам, обращенным к небу, которые содержались в письмах к отцу, где на все лады перепевалось счастливо миновавшая опасность покушения на жизнь. Помню, когда я увидел бледное взволнованное лицо отца и вывернутую от злости нижнюю губу, что было так не похоже на него, который всегда, при всех обстоятельствах всего добивался с помощью своей грубоватой, но неизменной шутки, я, признаться, подумал, не была ли его серьезность признаком старческой слабости… Но некоторое время спустя, когда речь заходила о происшествии седьмого декабря, в уголке глаза старого лукавца я стал улавливать знакомый блеск и понял: отец пытался из этой истории извлечь для себя политический профит точно так же, как Якобсон делал это в своих интересах. Отец написал в «Постимээс», что, для кого не существует бога, тот не может поступать иначе, и все, конечно, поняли, что он имел в виду местных якобинцев. А Якобсон открыто напечатал в «Сакала», что на окраинах Тарту потому вырастают способные на стеномарание городомыки, что в пригороде нет эстонской школы и потому еще, что «Постимээс» онемечивает население окраин…

Я вовсе не был сторонником Хеккеля, но в то же время я был уже почти доктор и, конечно, не мог разделять древнюю наивную мужицкую религиозность отца, усвоенную им в Вяндраских лесах и продолжавшую жить под бархатным жилетом редактора. И, с другой стороны, я не мог полностью сочувствовать и его склонности в какой-то мере использовать веру при совершении Geschäft'ов[130]. Однако, когда я в душе все взвесил, я пришел к выводу, что прав был отец, а Якобсон — не прав. Ибо отец все же бравировал своим живым и милостивым богом, как в тот раз, так и вообще всегда, искренне и во имя моральных ценностей. А когда Якобсон писал, что «Постимээс» намеренно воспитывает городомык, то ему и самому было, несомненно, очевидно, что он пишет смердящую демагогическую ложь.

вернуться

128

Иоганн, не ходи! Они убьют тебя! (нем.).

вернуться

129

Хейнрих — зять И.В. Янсена, врач Хейнрих Розенталь.

вернуться

130

Сделка (нем.).

39
{"b":"313632","o":1}