Потом я сама пытаюсь это сделать, хватаю Вас за рукава кимоно и, обливаясь слезами, припадаю к Вашей груди…
Когда я проснулась, подушка снова была мокрой от слез, которые и наяву продолжали литься из моих глаз.
Я чувствовала себя уставшей до изнеможения, но на душе было легко — будто тяжелый груз свалился с меня.
Может, и в самом деле моя родинка исчезла, думала я со счастливой улыбкой. И все не решалась дотронуться до того места, где она была.
Вот и все, что я хотела сообщить Вам. Мои пальцы и теперь хранят ощущение от сжимаемой ими родинки, похожей на шкурку черного боба.
Ваша родинка около носа меня ни капельки не раздражала, и я никогда о ней не заговаривала, хотя всегда помнила.
Какая интересная получилась бы сказка, если бы Вы вложили мою большую родинку в Вашу маленькую и та начала бы расти!
Как бы я была счастлива, если бы и Вы изволили увидеть мой сон!
Рассказывая Вам о своем сне, я кое-что упустила.
Когда я в постели начинала теребить родинку, Вы говорили:
— Ты выглядишь такой жалкой, несчастной.
Я радовалась, думая, что Ваши слова — признак любви. Я и вправду так думала. К стыду своему, должна признаться, что моя неприкаянность, наверно, как раз и проявлялась в привычке трогать родинку. Единственным оправданием для меня — об этом я уже Вам писала — может служить то, что привычку эту привили мне в детстве забавлявшиеся со мной мать и старшие сестры.
— Прежде вы меня часто ругали, когда я теребила родинку, — выговаривала я матери.
— Да… Правда, не так уж давно это было.
— Почему же вы ругали меня?
— Почему? Да потому, что это плохая привычка.
— Что раздражало вас, когда я теребила родинку?
— Да-а… — мать в раздумье склонила голову. — Должно быть, это выглядело неприлично.
— Может, и так… Но в каком смысле неприлично? Я казалась жалкой или… упрямой, своенравной?
— Так я не думала. Просто было бы лучше, если бы ты не теребила ее с таким отрешенным видом.
— Это создавало неприятное впечатление?
— Да, казалось, будто ты о чем-то не по-детски упорно думаешь.
— Разве вы, мама, и старшие сестры ради забавы не трогали в детстве мою родинку?
— Наверно, трогали.
Если так, то я в задумчивости теребила родинку, должно быть вспоминая о том, как в детстве любовно забавлялись со мной мать и сестры.
Разве нельзя предположить, что я трогала ее, когда думала о тех, кто меня любит?
Вот о чем я еще хотела Вам поведать. Ах, как неверно изволили Вы воспринимать мою привычку!
Как Вы думаете: о ком еще были мои мысли, когда я, находясь рядом с Вами, теребила свою родинку?
Теперь я все думаю: мое странное поведение — оно так выводило Вас из себя! — было, наверно, проявлением моей к Вам любви, которую я не могла выразить словами.
Привычка теребить родинку — мелочь, за нее не стоит особо оправдываться, но и многие другие поступки Вашей «плохой жены» тоже проистекали из любви к Вам, однако Вы всякий раз незаслуженно укоряли меня. Вот почему в конце концов я и впрямь стала вести себя как плохая жена.
Я и сама думаю, что во мне говорит своенравная плохая жена, и моею рукой водит чувство обиды. Но все же хочу, чтобы Вы меня услышали.
Отраженная луна
Однажды Кёко догадалась с помощью ручного зеркала показать свой огород больному мужу, лежавшему в постели на втором этаже. Уже одно это словно бы открыло перед ним новую жизнь. Но случилось и многое другое.
Что это было за зеркало? Оно хранилось в ящике туалетного столика, который она привезла с собой в дом мужа. Это было ее приданое. Туалетный столик и оправа ручного зеркала были из тутового дерева. Первое время после женитьбы она пользовалась им, когда разглядывала, хорошо ли уложены волосы на затылке. Рукав кимоно соскальзывал, обнажая руку до самого локтя, и Кёко помнит, как она стыдливо краснела тогда. То самое ручное зеркало…
Когда Кёко после купанья садилась перед туалетным столиком, муж говорил: «У тебя не получается, дай-ка мне — я подержу». Он отбирал у нее ручное зеркало и под разными углами поворачивал, чтобы она лучше видела свой затылок в зеркале туалетного столика, и сам при этом таял от удовольствия. А у нее не то чтобы не получалось. Ей было просто неловко, когда муж стоял сзади и пристально смотрел на нее.
С той поры прошло не так уж много времени, тутовая оправа ее зеркала еще не успела покоробиться, но была война, эвакуация, тяжелая болезнь мужа, и когда Кёко впервые надумала показать мужу огород, само зеркало уже потускнело, а оправа сделалась грязной от пыли и въевшихся в нее просыпанных белил. Ее это мало заботило, скорее она просто не обращала на это внимания, потому что и в таком зеркале огород виднелся ясно. Но муж, который с тех пор не расставался с зеркалом и держал его у изголовья, от вынужденного ли безделья или из-за свойственной больным раздражительности, очистил оправу от грязи и отполировал зеркало. Но и потом Кёко часто замечала, как муж дышит на него и тщательно протирает. Ей нередко приходили мысли, что вот он дышит на зеркало, и в невидимых глазу трещинах деревянной оправы застревают туберкулезные палочки… Расчесывая ему волосы, Кёко смачивала их маслом камелии, а он проводил ладонями по волосам и принимался полировать оправу, и она сверкала, точно лакированная, а туалетный столик так и стоял потускневший.
Снова выйдя замуж, Кёко захватила столик с собой, в качестве приданого.
Но ручное зеркало она сожгла, когда хоронила мужа. Новому мужу она об этом ничего не сказала. Теперь на туалетном столике красовалось новое ручное зеркало с оправой камакурской резьбы[1].
Скончавшегося мужа положили в гроб, переплетя, как предписано обычаем, на груди пальцы рук. Поэтому вложить в его руки зеркало не представлялось возможным, и Кёко опустила его на грудь покойника.
Потом она переложила зеркало на живот, прошептав:
— У вас всегда болела грудь, как бы зеркало не стало излишней тяжестью.
Она потому сначала положила зеркало на грудь, ближе к сердцу, что зеркало играло важную роль в их совместной супружеской жизни. Она не хотела, чтобы родственники мужа заметили зеркало, и прикрыла его белыми хризантемами. Погребальный огонь расплавил его. Оно выгнулось в толстую неровную трубку, закоптилось и пожелтело.
— Кажется, стекло! Что бы это могло быть? — удивился кто-то из родственников.
Дело в том, что на ручное зеркало Кёко положила еще одно — маленькое зеркальце из своего несессера. Оно было двустороннее, в форме тандзаку[2]. Кёко мечтала взять его в свадебное путешествие, но была война, и свадебное путешествие не состоялось. При жизни прежнего мужа ей так и не пришлось попользоваться этим зеркальцем.
Новый муж устроил свадебное путешествие. Несессер Кёко поистерся и даже заплесневел, поэтому она приобрела новый. Тоже, конечно, с зеркальцем.
В первый день их поездки, обнимая Кёко, муж прошептал:
— Ты совсем как девушка. Бедненькая!
В его словах не чувствовалось насмешки, скорее нечаянная радость. Наверно, ему и в самом деле было приятно, что Кёко выглядит так, будто никогда не была замужем. Но слова мужа глубоко ее опечалили. Она разрыдалась, сжалась в комок. А тот объяснил это себе опять-таки ее девичьей застенчивостью.
Кёко не понимала, плачет ли она из жалости к себе или к прежнему мужу. Она не могла отделить одно от другого. И тогда, почувствовав, что несправедлива к нынешнему супругу и должна быть с ним ласкова, она сказала игриво:
— Разве? Неужели вы так разбираетесь в этом? — Но сразу же поняла, что сказала неловкость, и густо покраснела. Муж, напротив, светился довольством.
— У тебя и детей вроде бы не было, — сказал он и опять разбередил ей душу.
Столкнувшись с иной, чем у прежнего супруга, мужской силой, Кёко испытала унизительное чувство: словно в ней видят лишь игрушку для забавы.