— Но у меня было что-то вроде ребенка, — возразила Кёко и тотчас умолкла.
Даже после смерти она воспринимала своего тяжко хворавшего мужа как ребенка, которого она растила внутри себя.
«Почему я, опасаясь за здоровье мужа, избегала близости, если было ясно, что он все равно умрет?»- подумала Кёко.
— Мори мне довелось видеть только из окна поезда, — обнимая Кёко, новый муж назвал ее родной город. — Наверно, симпатичный городок, окруженный рощами деревьев. Недаром он назван Мори[3]. Ты там до каких лет жила?
— Пока не окончила колледж. А трудовую повинность выполняла на военном заводе в Сандзё.
— Значит, ты родилась поблизости от Сандзё? Вот почему ты так хороша. Недаром говорят: красавицы из Сандзё, что в провинции Этиго.
— Вовсе я не красива. — Кёко прижала руку к груди.
— У тебя красивые руки, красивые ноги. Значит, и все остальное не хуже!
— Нет-нет! — Кёко почувствовала, что рука мешает ей, и отняла ее от груди.
— Если бы у тебя был ребенок, я все равно взял бы тебя в жены, — шептал он ей на ухо, — усыновил бы его и любил, как собственное дитя. Лучше, конечно, если бы это была девочка.
Наверно, потому, что у него уже есть сын, подумала Кёко, но даже если его слова были проявлением любви, ей они показались неуместными. Скорее всего, ради нее он и свадебное путешествие устроил на целых десять дней, стараясь оттянуть ее встречу с сыном.
У мужа имелся добротный дорожный несессер, изготовленный из кожи. Несессер Кёко не шел с ним ни в какое сравнение. Тот был большой, прочный, хотя и не очень новый. Муж часто бывал в поездках, но, по-видимому, тщательно ухаживал за своим несессером, поэтому он обладал особым лоском, присущим лишь старым добротным вещам. Кёко вспомнила свой прежний несессер — заплесневелый, хотя она им ни разу не воспользовалась. Только зеркальце из него она давала мужу и вместе с мужем отправила его в мир иной. То зеркальце, которое она положила в гроб поверх ручного зеркала… Они сплавились друг с другом в огне; никто и не догадался бы, что там их было два. Никому и в голову не пришло, что причудливо спекшийся кусок стекла прежде был зеркалом. Сама Кёко об этом никому не сказала.
У нее было ощущение, словно безжалостно сожжено множество миров, отражавшихся в двух зеркалах. Она не делала разницы между этой потерей и тем, что тело ее мужа превратилось в горстку пепла. Вначале Кёко, когда она захотела показать мужу свой огород, дала ему ручное зеркало, и он больше не расставался с ним, но вскоре и ручное зеркало стало трудно удерживать в руках подолгу, и Кёко приходилось всякий раз массировать ему кисти и плечи. Тогда она решила дать ему еще одно зеркальце — маленькое и легкое.
И пока в нем теплилась жизнь, муж с помощью двух зеркал мог видеть не только отражение ее огорода. Он видел в зеркале еще небо и облака, снег, дальние горы и ближний лес. Видел луну, полевые цветы и перелетных птиц. Там, в зеркале, люди переходили дорогу, играли дети в саду.
Кёко сама удивилась обширному и разнообразному миру, открывшемуся в маленьком зеркале. Зеркало — всего лишь предмет туалета, служащий для ухода за внешностью, тем более ручное зеркало, нужное лишь затем, чтобы в другом зеркале увидеть собственный затылок… А больному в нем сызнова открылись природа и человек! Присев у изголовья, Кёко тоже заглядывала в зеркало и размышляла вместе с мужем о том, что они видят. Со временем она перестала различать настоящий мир от отраженного в зеркале. Они для нее сделались двумя самостоятельно существующими мирами, причем тот, новый, видимый в зеркале, даже начинал ей казаться более истинным.
— В зеркале небо светится серебристым цветом, — говорила она, потом выглядывала из окна и добавляла:-А из окна оно серое.
Небо в зеркале не вызывало гнетущего впечатления. Там оно и в самом деле светилось.
— Может быть, это потому, что вы так тщательно полируете зеркало?
Муж слегка поворачивал голову, чтобы поглядеть через окно на небо.
— Верно, оно сейчас тускло-серое. Кстати, человеческие глаза и, к примеру, глаза собаки или воробья — разве они видят небо одинаково? И кто скажет, какой цвет неба настоящий?
— А цвет неба в зеркале — тот, каким его видят глаза зеркала?.. — Кёко хотела сказать: «каким его видят глаза двух нежно любящих». Отраженная в зеркале зелень деревьев была свежее, чем настоящая, а белизна лилий — ярче.
— Это отпечаток твоего большого пальца. От правой руки, — муж показал на край зеркала. У нее почему-то екнуло сердце. Она подышала на зеркало и поспешно стерла след своего пальца. — Оставь. А знаешь, когда ты впервые показала мне огород, на зеркале тоже остался отпечаток твоего пальца.
— Я и не заметила.
— Ты не обратила внимания, а я теперь в точности знаю, какие следы оставляют твой большой и указательный пальцы.
Должно быть, только человек, прикованный к постели длительной болезнью, способен запомнить отпечатки пальцев собственной жены.
С тех пор как они поженились, он почти все время болел. Он даже не был на войне.
Собственный их дом сгорел, и они сняли комнату у знакомых Кёко. Муж тогда еще ходил на службу. Месяц с небольшим в собственном доме да два месяца в доме знакомых — вот все время, что муж не хворал при ней.
Когда война уже близилась к концу, его мобилизовали. Всего несколько дней он занимался земляными работами на одном из аэродромов, сразу же свалился и вернулся домой. В тот самый день окончилась война. Ходить он уже не мог, и Кёко увезла его в деревню, куда эвакуировались ее родители. Большую часть своего имущества, как и вещей мужа, она отправила туда загодя.
Он снял маленький домик в горах и начал лечиться. Кроме них в доме жила семья эвакуированных, но поскольку война окончилась, они вскоре вернулись в Токио. Кёко в наследство остался небольшой огород — три на три кэна[4] вскопанной в саду земли.
Здесь, в деревне, они могли покупать овощи у крестьян, но не то было время, чтобы отказаться от доставшегося им огорода, и Кёко теперь каждый день копалась в земле, с интересом наблюдая, как зреют выращиваемые ею овощи. Она увлеклась огородом не потому, что ей хотелось иногда побыть вдали от постели мужа. Просто шитье и вязанье наводили тоску. К тому же работа на огороде вселяла в нее светлые надежды на выздоровление мужа. Она была своего рода непроизвольным проявлением ее любви к нему. А с мужем она и так проводила достаточно времени, читая ему вслух книги. И еще: оттого ли, что Кёко устала ухаживать за больным, у нее появилось ощущение, будто все безвозвратно уходит, и она надеялась этой работой вернуть себе душевное спокойствие.
Они переехали в горы в середине сентября. Когда эти места покинули спасавшиеся здесь от жары столичные жители, зарядили обычные для ранней осени холодные дожди. Но однажды перед наступлением сумерек послышались веселые птичьи голоса и небо очистилось. Кёко подошла к огороду, освещенному яркими лучами солнца, и загляделась на сочную зелень овощей. Потом подняла глаза и залюбовалась розовыми облаками, плывшими над далекими вершинами гор. Она не сразу услышала доносившиеся со второго этажа крики мужа. Даже не отряхнув землю с рук, она помчалась наверх.
— Я ору во всю глотку. Неужели не слышно?
— Простите, я задумалась.
— Брось ты свой огород! Можно помереть, пока тебя дозовешься. И потом: я не знаю, где ты и чем занимаешься.
— На огороде я. Но раз вы требуете, я больше не пойду.
Муж успокоился.
— Слышала, как пела синица? — Он звал ее лишь для того, чтобы спросить об этом. Пока они разговаривали, из ближней рощи вновь донеслось пение синицы. Роща отчетливо рисовалась на фоне вечернего неба. Кёко запомнила, как поет синица.
— Давайте купим колокольчик — так вам будет легче меня дозваться. А я пока положу какую-нибудь вещь у вашего изголовья. Если я понадоблюсь, бросьте ее в окно.
— Чашки, что ли, прикажешь бросать со второго этажа? Новое дело!