— Хватайте их, мужики! — взвизгнула женщина в ночной рубашке.
Василий Прохорович Пинаев протестовал:
— Кто вернулся? Это мы вернулись? Ну и что? А в чем дело, товарищи? В чем дело?
Но его уже прихватили за руки. И, надо отметить, с особым рвением. А как же! Человек в городе известный. А тут такое…
— Умора… — таинственно улыбался мужик в трусах. Но на него уже не обращали внимания.
— Брр… Холодно, — раскланялся он даме в ночной рубашке. — Счастливенько оставаться. — Он поправил еще раз ружье, отыскал снова Володю глазами и, тому показалось, заговорщически подмигнул.
— Да что же это происходит? — плакала женщина в беретке и в косынке, прижимая руки к груди. — Да отпустите вы его на самом деле!!!
— Риммочка, не волнуйся! — успокаивал ее Пинаев. — Это вам даром не пройдет, — дергал он плечом, вырывая руки. — Хулиганство какое! Не беспокойся, Римма, я скоро приду. Там разберутся. Там быстро разберутся!
Добровольцы уже потащили его в милицию.
И Володя Живодуев, чтобы не испытывать дальше судьбу, тоже наконец исчез с места происшествия.
Глава третья
Он и не думал бежать домой, сделал порядочный крюк, вышел к мосту. Даже несчастная эта ночь не остудила в нем азарта, но к нему теперь подметалась еще большая, чем раньше, неуверенность. Володе казалось, что за ним следят.
Такое беспричинное беспокойство испытывает тот, кто в ясную лунную ночь оказался в степи, идет по дороге, и кажется ему, что для кого-то он — как на ладони: невидимый наблюдатель либо в дымчатых далях, либо в густых тенях овражка…
Луна заполнила безмолвные улицы голубоватым сиянием, отсверкивая в спящих черных окнах, в битом стекле на обочине, в лужице у протекающей водопроводной колонки. И небо тревожное, не по-ночному высокое, далеко раздвинувшееся, пустынное. На вершине хребта, как раз на перевале, там, где трехногая геофизическая вышка, горит костер, отсюда он — как оранжевая трепещущая точка. Кто там? Что делает в этот пустынный час? Где взял дрова на голой вершине? Сколько неясностей в лунную ночь на земле… Наверное, с горы в эту пору открывается чудный вид на город, и по ту сторону — на долины двух сливающихся во сне речек. Сейчас они отблескивают лунным светом, в их полированной поверхности чернью перевернутый уремный лес, оранжевые точки рыбацких костров.
Сворачивая к мосту, Володя Живодуев еще раз оглянулся: вся улица как на ладони и на ней никого. Он вышел по мосту до середины реки, упал грудью на шершавые перила. Береговая улица, отодвинутая от воды лишь проездом да рядом тополей, посаженных для укрепления берега, спит. Где-то там наяривает сверчок. Остров чернеет впереди бесформенной массой. На реке по диагонали лунная дорожка, вода чуть колеблется, вся испещренная частыми, как от дождя, кружками: рыбешка кормится обессилевшей крылатой мелочью.
Володя перевел взгляд с воды на прямую, как улица, дамбу с громадами старых тополей по обе стороны, пустынную, всю перечеркнутую предательски черными полосами теней, в которых легко спрятаться и, ожидая, выглядывать жертву. Он решил, что сейчас к острову все-таки не пойдет. Но не уступать же так легко страху? Он выждал некоторое время, еще раз вызывающе промерил взглядом головокружительную глубину дамбы и только тогда повернул к дому, нарочито сдерживая шаги, стараясь поменьше махать кисетом с воробьем. Досталось ему нынче: протянет ли до утра?
В их с матерью полуподвальную квартиру, выходящую тремя низкими, на уровне тротуара, окнами на улицу, вход со двора.
«Наша могила» — называла ее иногда, будучи не в духе, мать. Четыре ступеньки вели вниз, в приямок, забранный досками, чтобы земля не осыпалась, отсюда дверь в холодные сени, из которых другая дверь, обитая старым стеганым одеялом и сверху рогожей, — уже в жилую комнату с русской печкой, с кухней, отгороженной переборкой, с запечным закутком, где в зимние холода спал Володя. Летом он обитал в сенях, здесь свежо даже в самую жару. Вторая половина полуподвала совсем зарылась в землю, жить там было невозможно, потому и использовали ее для хранения овощей и всякой всячины…
В сенях Володя посадил воробья под ведро, вошел на цыпочках в комнату, попил, не зажигая света. Мать беспокойно спит, лунная полоса от щели между шторок пролегла по полу и по ее кровати, сооруженной из ящиков и досок. Над кроватью темно-синий коврик с белыми, как лунный свет, красноносыми лебедями. На спинке хромого стула висит ее платье. То самое. Им купленное…
Володя наклонился над матерью.
— Пришел? — не открывая глаз, спросила она. — Есть хочешь?
— Нет… — отпрянул Володя.
— Ну тогда иди спать, полуночник.
Он прикрыл за собой дверь, не раздеваясь, лег.
Отец Володи, Павел Живодуев, в сорок втором попал в окружение. Выходила часть из беды большой кровью. Начало и конец этого дня, словно створки капкана, клацнули и впились ему в душу, да так, что не оторвать. Сначала, за нечеловеческим напряжением тех событий, он ничего особенного в себе не почувствовал. Еще один кровавый эпизод войны. Прошлое должно было отстояться, осовеститься… Заныло потом. «Зараза… Ну, зараза!» — сплевывал, сжимая кулаки, Павел Живодуев, когда начали вставать перед его глазами события того бредового дня и под носом опять, казалось, вился легкий тошнотворный запах бойни — крови, вспоротой человеческой плоти.
Рано утром они вышли к шоссе. Под ними лог, поросший леском, в логу пыльный проселок. Только что этим проселком прогромыхали, заполнив все внизу густыми клубами пыли, три небольшие танковые колонны. Шли они с интервалом километра в два: впереди немцы, за ними наши, потом опять немцы. Танки разминулись, не заметив сквозь пыль, кто за кем шел. Первая колонна на выходе свернула вправо, наша влево, замыкающая ушла прямо.
Едва пыль улеглась, прямо на них вышли по шоссе ничего не подозревающие… Позже их стали называть власовцами. Было их человек триста. С двух сторон прошили их пулеметами и — в штыки. Патроны берегли. Дрались страшно, знали: уйти никто не должен. Остатки колонны распались на группы; хрип, хруст, бряцанье металла, стоны, редкие выстрелы.
Впервые Павел видел живого врага так близко. Его можно было даже шибануть кулаком, за грудки схватить. Страшнее же всего, что матерились, подбадривая друг друга, с обеих сторон одинаково, по-русски.
Первого он взял пулей. Потом вышел на недоростка, оружие держит, как баба ухват. Штык так и хрустнул у него в груди. Власовец повалился, схватившись тонкими пальцами за ствол винтовки, оттолкнуть силясь, фуражка слетела, Павел глаза округлил: баба! Ошарашенно огляделся. «Не дай бог, увидит кто!» — мелькнуло. И откуда только этот страх взялся? Бояться бы о другом: самого не убили бы! А тут из бог весть каких глубин трусливое: «Не дай бог, увидят…» Но пронеслось все это мгновением. Дали команду: «Пленных не брать!» Тут Павел и вышел на своего третьего. Здоровенный мужик, лежит вниз лицом, на руке швейцарские часы. Он как раз сам без часов был. Нагнулся: «Чтой-то рука никак теплая. Ах ты!..» Перевалил на спину, потрусил в лицо земелькой, веки-то и задергались…
В суматохе этого и последующих дней он и сам попал в список убитых. Узнал он об этом позже, а пока их разбросало по госпиталям, по другим частям, снова начались бои, опять все перемешалось.
Встретил как-то товарища.
— Павел… жив! А мы тебя похоронили…
«А… а… убит так убит! Дуся не пропадет, — мелькнуло у Павла. — На Вовку пенсию выпишут. А что будет завтра — никому не ведомо. Может, и в самом деле убьют?!»
Павел давно считал: в семейных делах его неладно. Похоже, промахнулся он с Дусей. Нет, конечно, поначалу у них все как у людей было, потом, пообвыклись когда немного, началось… Под утро, бывало, проснется, глянет искоса на спящую Дусю и охолонется: чужая! Глаза она откроет, вроде как бы своя, закроет — опять чужая.
«Псих я, что ли?» — корил себя Павел.
Но дальше — больше. Уже и днем. Бывало, суетится она у печки с готовкой, он со стороны смотрит и холодок внутри. «Как же это выходит? Пока с девкой гуляешь, целуешься там в подворотне или купаться вместе на речку — вроде это одно, а когда жить начнешь вместе с той же самой девкой — совсем другое. У всех, что ли, так?»