Когда на следующий день солнце перевалило за полдень и жар начал спадать, Ермий и Павел уступили желанию Стефана и повели его, так как он чувствовал себя значительно бодрее, посидеть на вольном воздухе.
И вот анахореты уселись друг возле друга на низеньком камне, на котором Ермий приготовил мягкое сиденье для отца, наложив высокий ворох свежей травы.
Оба глядели вслед юноше, который, взяв лук и стрелы, пошел на гору, чтобы застрелить козерога, так как, по предписанию Петра, для больного нужна была питательная пища.
Оба молчали, пока охотник не скрылся из виду. Тогда Стефан сказал:
— Как он изменился за время моей болезни! Ведь, кажется, не так давно еще я видел его при дневном свете, а между тем мальчик как будто стал взрослым мужчиной. Какая самоуверенная поступь у него появилась!
Не поднимая глаз, Павел пробормотал что-то, соглашаясь со Стефаном.
Ему припомнилось, как они упражнялись в метании диска, и он подумал: «Верно, у парня на уме палестра; он уже и мыться начал; а когда он вчера вечером возвращался из оазиса, то шел точно юный атлет».
Тогда только дружба бывает истинной, когда двум друзьям приятно быть вместе даже при обоюдном молчании.
Стефан и Павел молчали, и все-таки между ними было какое-то невидимое общение, в то время как они оба глядели на запад, куда склонялось солнце.
Глубоко под ними сверкала в густой зеленоватой синеве полоса Чермного моря, ограниченная нагими прибрежными горами, сиявшими в яркой золотистой желтизне. А тут же возле них поднималась зубчатая вершина исполинской горы, которая, как только солнце за нею скрылось, заблистала точно в венце из огнистых рубинов. Пылающий алый цвет разлился по западному небосклону, легкие покровы тумана начали обвивать прибрежные горы, серебристые тучки на ясном небе нежно зарумянились, подобно молодым розам, а береговые холмы засветились в фиалковой синеве аметистов.
В воздухе не чувствовалось ни малейшего ветерка, ни один звук не нарушал торжественной тишины вечера.
Уже только когда море начало все более и более темнеть, когда угас яркий блеск на вершине горы и на западе, и ночь стала расстилать свои тени и над вершинами, и в глубине, Стефан разнял свои сложенные руки и тихо произнес имя Павла.
Павел вздрогнул и сказал тоном человека, только что очнувшегося от сна и уверенного, что не расслышал сказанных слов:
— Ты прав! Становится темно и прохладно, и тебе пора уйти в пещеру.
Стефан не возражал и дал отвести и уложить себя. Накрывая больного шкурой, Павел глубоко вздохнул.
— Что волнует твою душу? — спросил старик.
— И было, и есть, и никак мне не избавиться! — воскликнул Павел в глубоком волнении. — Вот мы были свидетелями величественных чудес Всевышнего, а я, точно бесстыдный язычник, видел перед собою колесницу с белыми огнедышащими крылатыми конями Гелиоса и самого Гелиоса в образе Ермия со светящимися золотистыми кудрями, и пляшущих Ор и златые врата мрака. Проклятые демоны!..
Он был прерван приходом Ермия, принесшего убитого молодого козерога и воскликнувшего:
— Взгляните, каков красавец, и стоит мне только одной стрелы. Сейчас разведу огонь и зажарю лучшие куски. Козерогов на нашей горе еще довольно, и я знаю, где их найти!
Через час отец и сын ели мясо, изжаренное на вертеле; Павел отказался ужинать с ними, так как он, каясь в отчаянии после метания диска, не ограничился одним самобичеванием в пещере, но и наложил на себя строгий пост.
— А теперь, — воскликнул Ермий, когда отец с удовольствием подкрепился давно не виданной добротной пищей и объявил, что совершенно сыт, — теперь примемся за самое лучшее! В этой бутылке у меня славное вино, а когда она опорожнится, мне дольют ее снова.
Стефан взял деревянный кубок, поданный сыном, отпил немного и сказал потом, еще раз отведав на язык вкус благородного вина:
— Это нечто великолепное! Сирийское вино! Попробуй-ка, Павел!
Тот взял кубок, с видом знатока вдохнул в себя аромат золотистого напитка и пробормотал, не дотронувшись до кубка губами:
— Это не сирийское, а египетское; я его знаю — на мой взгляд, это мареотийское!
— Так и называла его Сирона! — воскликнул Ермий. — И ты узнал его по одному запаху! Она говорила, что вино особенно полезно для больных!
— Это верно, — подтвердил Павел; а Стефан спросил с удивлением:
— Сирона? Это кто?
Пещера слабо освещалась огнем, разведенным у ее входа, поэтому оба анахорета не могли заметить, как Ермий покраснел до ушей, поясняя:
— Сирона? Галлиянка Сирона? Ты разве не знаешь? Это жена центуриона там в оазисе!
— А как же ты попал к ней? — спросил отец.
— Она живет в доме Петра, — ответил юноша, — а так как она узнала, что ты ранен…
— Поблагодари ее от меня, когда пойдешь завтра туда, — сказал Стефан. — И ее, и мужа. Он галл?
— Кажется, да; нет, наверное, — возразил Ермий. — Его прозвали львом, и он — да, конечно, — он тоже из Галлии.
Когда юноша ушел из пещеры, старик улегся с намерением заснуть, а Павел сел на ложе Ермия, чтобы не спать всю ночь.
Но Стефан не мог заснуть, а когда друг подошел к нему, чтобы подать лекарство, он сказал:
— Жена какого-то галла оказала мне благодеяние, и все-таки вино это было бы мне благодетельнее, если бы оно было не от галла.
Павел взглянул на него вопросительно, и хотя в пещере царил полный мрак, однако Стефан почувствовал этот взгляд и сказал:
— Я не имею злобы ни на кого и люблю ближнего. Тяжкие огорчения претерпел я, но я простил, простил от всего сердца. Только одному человеку я готов пожелать зла, и этот человек — галл.
— Прости и ему, — просил Павел, — и не отгоняй от себя сон горькими мыслями.
— Я не устал, — воскликнул больной, — а если бы ты испытал то, что было со мною, то и ты не находил бы покоя по ночам!
— Я знаю, знаю, — успокаивал его Павел. — Какой-то галл соблазнил твою бедную жену оставить твой дом и своего ребенка.
— А как я любил Гликеру! — простонал больной. — Она жила у меня не хуже царицы, и чего бы она ни пожелала, все я умел исполнить еще прежде, чем она, бывало, успеет высказать свое желание. Сотни раз она говорила, что я слишком добр и слишком слаб, и что ей ничего не остается желать. И вот попал к нам в дом тот галл, человек неприятный, как кислое вино, но красноречивый и с огненными глазами. Как он опутал Гликеру, этого я не знаю и не хочу знать. Пусть он мучится за то в аду! За бедную погибшую женщину я молюсь и денно и нощно. Она подверглась каким-то чарам, и сердце ее все-таки осталось в моем доме; ибо там ведь осталось ее дитя, она так любила Ермия и мне была предана всей душой. Но как могучи были, значит, эти чары, которые могли заглушить даже материнскую любовь! Бедный я! Бедный! Любил ли ты какую-нибудь женщину, Павел?