— Тебе надо заснуть, — уговаривал Павел. — Разве можно прожить полвека, не испытав любви? Но больше я не скажу ни слова, а ты прими лекарство, которое прислал тебе Петр.
Лекарство сенатора подействовало сильно; больной заснул и проснулся уже тогда только, когда полный дневной свет освещал пещеру.
Павел все еще сидел возле него и, помолившись вместе с ним подал ему кувшин, который Ермий, прежде чем уйти в оазис, наполнил свежей водой.
— Мне хорошо, — сказал старик. — Лекарство помогло; спал спокойно и видел приятные сны, а ты бледен и истомлен.
— Я? — спросил Павел. — Я ведь всю ночь пролежал.
А теперь дай ненадолго выйти на воздух.
С этими словами он вышел из пещеры.
Как только Павел скрылся от глаз Стефана, то вздохнул всей грудью, потянулся и потер горячие глаза, потому что испытывал такое чувство, точно песок набрался у него под веками, которых он не опускал уже трое суток.
При этом его томила страшная жажда, так как за все это время губы его не прикасались ни к пище, ни к питью.
Руки его начали уже трястись, но слабость и томление, которые он ощущал, наполнили его тихой радостью, и он охотнее всего уединился бы в своей пещере, чтобы уже не впервые предаться мечтанию, будто он висит на кресте и истекает кровью из пяти ран Спасителя.
Но Стефан позвал его и, не медля ни мгновения, Павел тотчас же вернулся к нему и начал отвечать на его расспросы.
При этом ему было легче говорить, чем слушать, потому что в ушах у него шумело и гудело, и звенело, и трещало, и он чувствовал себя точно опьяневшим от крепкого вина.
— Как бы только Ермий не забыл поблагодарить галла, — сказал Стефан.
— Поблагодарить, да, благодарить должны мы всегда, — согласился Павел и закрыл глаза.
— А я видел во сне Гликеру, — заговорил опять Стефан. — Ты сказал вчера, что и твое сердце знало любовь; но ты ведь не был женат. Ты молчишь? Да отвечай же!
— Я? Кто звал меня? — пробормотал Павел и уставился неподвижным взглядом на спрашивающего.
Стефан испугался и, заметя, что Павел дрожит всем телом, приподнялся и подал ему бутылку с вином, которую тот, уже не владея собою, почти страстно вырвал у него из рук и утолил свою палящую жажду.
Живительный напиток сразу подкрепил его упавшие силы, Щеки его загорелись, и глаза засверкали непривычным блеском.
Он вздохнул, прижал руки к груди и произнес:
— Вот когда стало хорошо!
Стефан совершенно успокоился и повторил свой вопрос; но он чуть не раскаялся в своем любопытстве, услышав, как друг отвечал точно совсем чужим голосом:
— Я никогда не был женат, нет, никогда, но любить я любил и расскажу тебе все, все от начала до конца, ты только не перебивай меня ни в каком случае! У меня так странно на душе. Может быть, это от вина. Я давно уже не пил вина: я постился, с того, как… с того… ну, да это все равно. Молчи, не говори ни слова и дай мне рассказывать.
Павел сидел на постели Ермия. Он откинулся назад, прислонился затылком к стене пещеры, в отверстие которой лился полный дневной свет, и начал, глядя неподвижно вдаль:
— Какова она была с виду? Никому этого не описать! Высокого роста и величественного вида, как Гера, но без малейшего выражения гордости, а благородное греческое лицо ее было не только прекрасно, но и мило и привлекательно.
Она была уже не первой молодости, но глаза у нее были точно как у милого ребенка. Я видел ее всегда очень бледной. Ее узкий лоб белел под темно-русыми волосами, точно слоновая кость. Такой же белизны, как лоб, были и ее прекрасные руки, эти руки, которые, точно одушевленные существа, говорили своим особым языком. Когда она, бывало, благоговейно сложит их, они как будто бы сами про себя творят молитву. Станом она была стройна и гибка, как молодая пальма, но притом держала себя с величественным достоинством даже тогда, когда я увидел ее в первый раз. А было это в ужасном месте: в отвратительном общем помещении ракотисской тюрьмы. На ней было изношенное платье, и точно жадная крыса за пойманным голубем, следовала за нею повсюду какая-то гадкая старуха, осыпая ее позорной бранью. Она не отвечала ни слова, но тяжелые, крупные слезы медленно катились по ее бледным щекам на руки, скрещенные на груди. Страдание и страшная боязнь затаилась в ее глазах, но ни малейшее проявление гнева не искажало ее прекрасного лица. Даже позор она сносила с достоинством, а ведь какими словами преследовала ее разъяренная старуха!
Я уже давно принял крещение, и мне, богатому Менандру, шурину префекта Помпея, был открыт доступ во все темницы, в которых при Максимине22 томилось множество христиан. Но она была не из наших. Когда наши взоры встретились, я осенил себя крестным знамением, но она не ответила на это священное приветствие. Наконец стража увела старуху, она же отошла в самый темный угол, села там и закрыла лицо руками.
Необычайное участие к бедной женщине овладело моею душой; мне казалось, точно между нами установилась какая-то неразрывная связь, и я был уверен в ее полной невиновности, даже когда сторож рассказал мне грубыми словами, что она с каким-то римлянином жила у той старухи и украла у нее много денег.
На следующее утро я не мог удержаться, чтобы не пойти опять в тюрьму, ради нее и ради самого себя. Я нашел ее в том же углу, куда она забилась накануне. Возле нее стоял сосуд с водой и лежал кусок хлеба, до которых она, очевидно, и не дотрагивалась.
Подходя, я увидел, как она отломила для себя крохотный кусочек хлеба, и затем подозвала христианского мальчика, который последовал за своею матерью в тюрьму, и отдала ему остальное. Ребенок поблагодарил ее учтиво; она же обняла и горячо поцеловала его, несмотря на то что он был болезненного вида и очень некрасив.
«Кто так любит детей, тот не развращен», — подумал я и предложил ей помочь по мере моих сил.
Она взглянула на меня не без некоторого недоверия и сказала, что заслужила свое несчастье и готова его сносить.
Дальнейшему разговору помешала толпа христиан, собравшихся вокруг достойного Аммония, который увещевал и утешал их назидательными словами. Она внимательно вслушивалась в речь старца, а на следующий день я застал ее в разговоре с матерью того мальчика, с которым она поделилась хлебом.