Загадочно улыбаясь, он вдруг заговорил тоном обвинителя:
— Летом двадцать второго года завод подвергли ревизии. Обнаружили незаконную продажу локомобиля, большого молота и недостачу в сумме тридцати шести тысяч. Толстовец вскипел: «Какая растрата? Я хозяин, что хочу, то и делаю!» Главный ревизор мигом в актохранилище, затребовал нужный архив, открыл папку и ахнул: все документы подшиты, а единственный акт купли-продажи завода исчез…
Пытаясь отождествить Молочникова с Алхимиком, историк спросил:
— Суд был?
— Был. Но по другому иску: нэпман Молочников зашился с налогами. Непомерны! Но у него даже имущество не описали.
— Почему?
— Гусев, бывший секретарь Толстого, произнес на суде Демосфенову речь: Молочников-де против царизма, год отсидел в крепости; среди поклонников Толстого олицетворял рабочий люд; получил от писателя сорок два письма; недаром Софья Андреевна отдала ему личные вещи мужа; недаром академик Браз изобразил основателя толстовского музея просветителем. — Иванов поставил портфель на камень, торчавший из крапивника, и, скрестив руки на груди, заверил: — За точность ручаюсь: за каждым словом документ…
Архивариус предложил сгонять партию. Калугин отказался: тот лучше играет в шахматы, а главное — историк дорожил временем, и к тому же Иванов готовил биографическую справку о Зиновьеве и не раз подкидывал за шахматной доской скользкие вопросики — допытывался, как Николай Николаевич его оценивает. Такое впечатление, что бывший монах шпионит. Подозрение было продиктовано тем, что Калугин открыто осуждал Зиновьева за его вульгарную оценку исторических памятников России. Пискун от рождения глуховат, недавно ездил в Ленинград за слуховым аппаратом и конечно же мог видеться с Зиновьевым.
— Товарищ Калугин, вы знаете, я давно дружу с Пучежским, но душой и умом за ковчег России. Мой тезка, выпускник Ленинградского комвуза, слушал лекции Зиновьева и круто проводит его линию. Он даст вам бой по двум пунктам: снесет микешинский памятник — раз! — Пискун конспиративно огляделся. — И припишет вам ревизионизм — два! Я тоже считаю ваше желание подковать диалектику числом мистикой! Так что в одном деле я вам помощник, а в другом — лютый враг. Ась?
«Вьюн», — подумал Калугин, а вслух поблагодарил бывшего монаха за откровенность. Первый наскок с «троицей» ему не удался. Теперь жди второго…
Калитку в родной дворик открыл ученик, которому он обрадовался и которого решил взять с собой на экскурсию в литературный музей Молочникова.
МУЗЕЙ ТОЛСТОГО
Шагая рядом с Калугиным, я мучительно ждал оценку моему описанию смерча, но учитель говорил о «Войне и мире»:
— Учти, дружок, недопонимание философской идеи ведет к искажению поведения персонажей. Лев Николаевич недооценивал обратного влияния личности на массы и события. Отсюда — образы Кутузова и Наполеона излишне скованны, пассивны, хотя роман, разумеется, эпохальный, философский.
— Философский?! — удивился я.
— Да! В романе философская идея определяет выбор материала, сюжета, героев и даже язык и стиль произведения.
— А какой философской идеей сшит роман «Война и мир»?
— Идеей свободы и необходимости.
— Ой, сложновато!..
— Верно, душа моя, философский роман, как горный пик, доступен лишь тому, кто упорно годами готовится к восхождению. Наскоком не создашь ни «Фауста», ни «Братьев Карамазовых»…
Так, беседуя, мы пересекли городскую площадь, лишенную памятного обелиска «Народным ополченцам», и вышли на Чудинскую улицу к музею Толстого.
Угловой дом в железной ограде. На ней плакаты: «Все люди равны!», «Перекуем мечи на орала!» Рядом с калиткой щиток: «Принимаем заказы на плуги, печные дверцы и штампы». А над воротами черно-зеленая вывеска: «МОЛОЧНИКОВ С СЫНОМ».
Парадное открыл сам хозяин: умный взгляд, вислый нос и темный комбинезон, из нагрудного кармашка которого торчат очки и карандаш. Молочников узнал местного историка:
— А-а, наш краевед! Очень рад! — тряхнул он черными волосами с прядкой ослепительной седины. — За мной, пожалуйста…
Меня охватило легкое волнение.
Экскурсия началась со двора. Между домом и мастерской белел кирпичный флигель с колоннадой и фронтоном, а перед входом в круговой оградке высился бронзовый бюст великого писателя.
— Работа скульптора Гинцбурга, — важно объявил хозяин.
(Дорогой читатель, горька судьба портретного изваяния: фашисты, захватив Новгород, расстреляли гения. Изрешеченный пулями бюст хранит местная художественная галерея.)
Молочников открыл помещение экспозиции и любовно тронул просторную, белого полотна блузу с накладными карманами и отложным воротом:
— Шитье Софьи Андреевны. В этой самой толстовке Лев Николаевич создавал «Войну и мир». Однажды автор, надев блузу наизнанку, не на шутку расстроился: был очень суеверен…
От рокового совпадения у меня запылали уши: в воротах я всегда стою в красном платочке — поначалу сдерживал им свои упрямые кудри, а затем косыночка стала моим талисманом.
Вечернее солнце подрумянило застекленную витрину с письмами. Владимир Айфалович выбрал верхний автограф Толстого:
— Лев Николаевич, задумав роман о Петре Первом, тщательно изучал Великий Новгород. Вместе с сыном он отдыхал неподалеку от Окуловки, в имении своей тещи, а надзорщики, потеряв из виду «опасного яснополянца», рыскали по всем весям России…
Он сослался на валдайский документ, который я видел в нашем Музее революции. Полицейские скрупулезно описали внешность «государственного преступника».
— Автор «Воскресения», — продолжал экскурсовод, — самоотверженно отстаивал свободу. Вот вырезка из газеты «Русь», двадцать второе мая девятьсот восьмого года: мой владыка протестует против приговора вашему слуге!
Надев очки, Владимир Айфалович склонил голову:
«Опять и опять совершается это удивительное дело: мучают и разоряют людей, распространявших мои книги, и оставляют в покое главного преступника…»
Кончив читать, толстовец мозолистой ладонью накрыл впалую грудь, как знак чистосердечности:
— Лев Николаевич просил меня писать ему из острога об арестантах и тюремных нравах. Вот подтверждение. Читайте!..
Я обозрел развернутый лист с толстовским почерком: писатель благодарил Молочникова за живые, проницательные рассказы об уголовниках. Мне тоже захотелось в тюрьму, чтобы оттуда знакомить нашего пролетарского писателя Горького с блатным миром. Калугин, словно высветив мои грезы, шепнул мне на ухо:
— Год среди мазуриков научит многому. Не так ли?
Только через неделю, когда учитель посвятил меня в тайну золотой модели, я оценил смысл калугинской реплики. Теперь Николай Николаевич не сомневался, что архивный акт Молочникова исчез не без участия самого Молочникова. Однако заподозрить его в спекуляции золотом историк не посмел. Он искренне благодарил хозяина за интересную экскурсию:
— Я высоко чту коллекционеров! Вы сохраняете для народа и государства исторические ценности, документы, реликвии…
А на улице, когда мы остались вдвоем, учитель дополнил:
— Учти, друг мой, истинный коллекционер может один экспонат обменять на другой, но он не продаст его, не спекульнет, не наживется. Голодать станет, но музей не разорит. Таков и Передольский. Я преклоняюсь перед этими энтузиастами-бессребрениками!
Он задумался, а я повел разговор о последствиях бури, надеясь, что учитель вспомнит мое неотразимо художественное сочинение. Так оно и вышло:
— Душа моя, — он оглянулся на музей Толстого, — учти, пишущий красиво недолговечен, как фейерверк. А стиль, освобожденный от красот, подчас тяжеловат, но он, по мерке Чернышевского, диалектик души. Гонись за образами не ради образности, а вникай в человека, пойми его противоборство с самим собой и со средой: ведь сила, движущая нашими переживаниями, — противоречие. Однако анализ души — венец учебы. Мы начнем с простого…
— Постижения пейзажа?
— Верно, голубчик, но и природа — это не только внешняя красота, гармония, настроение, но и буря, смерч, бедствие. Более того: любая былинка — энциклопедия развития. — Указал на Летний сад. — Деревья исторические, ибо посажены руками пленных французов. Вникай! Открывай то, что не видно! Ключи проникновения тебе известны. Глубокая мысль лишь обогатит образ…