В Восточной Европе живет немало цадиков, и каждый почитается в кругу приверженцев самым великим. Звание цадика переходит испокон веку от отца к сыну. Каждый содержит двор, каждый имеет свою лейб-гвардию — хасидов, которые денно и нощно состоят при цадике, молятся, постятся и едят вместе с ним. Он благословит — и благословение сбудется. Он проклянет — и проклятье исполнится, ляжет на целый род. Горе насмешнику, который его отрицает. Благословен верующий, который приносит ему дары. Ребе ничего не возьмет для себя. Он живет скромней последнего нищего. Он ест ровно столько, чтобы не умереть от голода. Он живет служением Богу. Питается крохами, пьет по капле. Когда он сидит за столом в окружении своих присных, то берет с наполненной до краев тарелки лишь самую малость, после чего пускает тарелку по кругу. И всякий гость насыщается угощением ребе. Сам же ребе лишен плотских потребностей. Спать с женой для него святой долг, и наслаждение дает ему не обладание женщиной, а выполнение долга. Он должен родить детей, чтобы народ Израиля умножался, как звезды на небесах и как песок морской. Женщины из его ближайшего окружения изгнаны; да и еду ребе воспринимает не столько как пищу, сколько как благодарность Творцу за чудо пропитания и за исполнение заповеди кормиться плодами земли и животными — ибо все создал Он для человека. День и ночь ребе читает священные книги. Многие знает наизусть, так часто он их перечитывал. Но ведь каждое слово, даже каждая буква, обладают миллионами граней, и каждая грань воспевает непостижимое величие Бога. Изо дня в день к ребе приходят люди: у одного занемог близкий друг или при смерти мать, другому грозит тюрьма, за третьим охотятся власти, у четвертого сына забрили в солдаты, чтобы чужие обучали его шагистике, и он умер за чужих на какой-то дурацкой войне. У кого-то жена бесплодна, а хочется родить сына. Кому-то предстоит сделать важный выбор, и он в затруднении. Ребе помогает, наводит мосты не только между человеком и Богом, но и — что еще трудней — между человеком и человеком. Люди приходят из дальних мест. О каких только перипетиях не услышит ребе в течение года, и ни один случай не запутан настолько, чтобы до этого он не слыхивал чего-нибудь мудреней. Мудрость ребе равна его опыту, а практический ум равен вере в себя и в свое избранничество. Он помогает кому советом, кому молитвой. Он научился истолковывать изречения святых книг и Божьи заповеди так, что они не противоречат законам жизни, и не остается ни единой лазейки, в которую мог бы протиснуться отрицатель. С первого дня творения многое переменилось — но только не Божья воля, проявляющая себя в основных законах миропорядка. И для доказательства не нужно никаких особых уловок. Все дело лишь в понимании. Кто столько повидал на своем веку, сколько повидал ребе, тот преодолел все сомнения. Перешагнул ступень знания. Круг замыкается. Человек снова верует. Высокомерная ученость хирурга приносит больному смерть, плоская премудрость физика — заблуждения ученику. Мы разуверились в знающем. Мы верим верующему.
Ему верят многие. Он же, ребе, не различает между самыми и не самыми верными исполнителями писаных заповедей; не различает даже между евреем и неевреем, между человеком и животным. Пришедший к нему уверен в помощи. Ребе знает больше, чем он вправе сказать. Ребе знает, что над этим миром царит другой, с другими законами, и, возможно, он даже подозревает, что запреты и заповеди в этом мире имеют смысл, в другом же теряют значение. Для ребе самое главное — соблюдать неписаный, но тем более непреложный закон.
Они осаждают его жилище. Дом цадика обычно просторней, светлее и шире неказистых еврейских лачуг. Иные содержат при себе целый двор. Жены цадиков ходят в дорогих платьях и повелевают служанками, имеют лошадей и конюшни — и все не для удовольствия, а для представительности.
Стояла поздняя осень, когда я отправился навестить ребе. Поздняя восточная осень, еще теплая, дышащая высоким смирением, окрашенная в золото отречения. Я встал в пять часов утра. С лугов поднимался влажный холодный туман, по спинам заждавшихся лошадей пробегал озноб. Вместе со мной в крестьянской телеге сидели пять евреек. Закутанные в черные шерстяные платки, они казались старше своего возраста — житейские тяготы наложили печать на их фигуры и лица; еврейки были торговками и продавали по домам зажиточных горожан битую птицу, зарабатывая гроши. Все они везли с собой малых ребят. На кого оставить детишек в такой день, когда вся округа отправилась к ребе?
С восходом солнца мы добрались до местечка, где жил ребе, и увидели, что толпы людей успели приехать до нас. Приезжие обретались в местечке не первый день и спали вповалку в сенях, в сараях и на сеновалах; местные евреи обделывали выгодные дела и за приличные деньги устраивали чужих на ночлег. Большой постоялый двор оказался переполнен. Улица была изрыта ухабами, мостовую заменяли гнилые заборные доски, и повсюду на этих досках сидели, примостясь на корточках, люди.
По одежде: полушубку и высоким сапогам наездника — меня принимали за одного из страшных местных чиновников, который одним мановением руки может упечь тебя за решетку. Люди расступались, пропуская меня вперед и дивясь моей вежливости. Перед домом ребе стоял рыжий еврей-церемониймейстер: на него с мольбами, проклятьями, тряся денежными купюрами, наседала толпа, но он, облеченный властью, не знал пощады и с подобающей бесцеремонностью раздавал подзатыльники как умоляющим, так и бранящимся. Иногда он даже брал у кого-нибудь деньги, а потом все равно не пускал — то ли забывая, у кого взял, то ли делая вид, что забыл. Восковую бледность его лица оттеняла круглая шляпа из черного бархата. Медно-рыжая свалявшаяся борода на подбородке торчала торчком, а по щекам сползала редкими клочьями, вроде драной подкладки, и вообще росла как придется, презирая всякий порядок, предусмотренный природой для бороды. У еврея были маленькие желтые глазки, глядевшие из-под редких, едва заметных бровей, резкие широкие скулы, выдававшие примесь славянской крови, и бледные, голубоватые полоски губ. Когда он кричал, становились видны его крупные желтые зубы, а при очередном пинке из рукава выпрастывалась дюжая, поросшая рыжей щетиной ручища.
Я сделал этому человеку рукой недвусмысленный знак: мол, дело из ряду вон, нужно потолковать с глазу на глаз. Еврей быстро закрыл входную дверь и через секунду уже шагал, пробивая себе дорогу среди толпы, ко мне навстречу.
— Я приехал издалека, из чужих краев, и хочу повидать ребе. Но много денег заплатить не могу.
— У вас больной? Вы хотите молитвы за его здоровье? Или у вас дела плохи? Так напишите записку — и ребе прочтет и помолится за вас.
— Нет, мне надо с ним увидеться!
— Ну так приезжайте же после праздников?
— Не могу. Мне надо увидеться с ним сегодня!
— Ну тогда ничем не могу помочь… или идите с кухни!
— А где кухня?
— С другой стороны.
«С другой стороны» уже ждал барин, заплативший, верно, немалые деньги. О, это был барин, барин во всех отношениях! Барство сказывалось во всем: в дородной фигуре, в шубе, во взгляде — и не то чтобы ищущем, и не то чтобы сосредоточенном. Барин точно знал, что минут через пять, самое позднее — через десять, дверь кухни откроется.
Правда, когда она в самом деле открылась, богатый барин слегка побледнел. По темному коридору с бугристым полом мы двинулись вперед: барин зажигал спички, но ступал неуверенным шагом.
Он просидел у ребе довольно долго и вышел в прекрасном расположении духа. Позже я узнал, что у этого господина заведено раз в год проходить к ребе через кухню, что он богатый торговец нефтью, владеет скважинами и тратит на бедных такие деньги, что может, не страшась наказания, уклоняться от массы разных обязанностей.
Ребе сидел в голой комнате за небольшим столом перед окошком с видом во двор. Левой рукой он облокачивался на стол. У него были черные волосы, короткая черная борода и серые глаза. Его нос, словно повинуясь неожиданному порыву, прямо-таки выпрыгивал из лица, становясь к концу широким и плоским. У ребе были худые костлявые руки и белые острые ногти.