В городе две церкви, одна синагога и около сорока небольших молелен. Евреи молятся трижды в день. Им пришлось бы по шести раз в день проделывать путь в синагогу и обратно — домой или в лавку, если б не эти молельни, где, кстати, не только молятся, но и овладевают еврейской ученостью. Иные книжники с пяти утра до полуночи просиживают в молельне, как какой-нибудь европейский ученый в библиотеке. Только в шабат и в праздники приходят они домой поесть. Те из них, у кого нет состояния или благотворителей, живут милостями общины и богоугодными заработками: произносят во время службы молитвы, учат детишек, по большим праздникам трубят в шофар[14]. Об их семьях, хозяйстве и детях пекутся женщины — летом они торгуют кукурузой, а зимой «нафтой»[15], продают маринованные огурцы, фасоль и коврижки.
Торговцы и прочие евреи, занятые земными делами, молятся наскоро, заодно успевая обсудить новости, потолковать о политике в мире большом и малом. В молельне они дымят папиросами и трубками, набитыми худым табаком. Они ведут себя здесь, как в клубе. Они не в гости к Господу Богу пришли, они здесь у себя дома. Не с парадным визитом, трижды в день собираются они за Его богатыми или бедными священными столами. В молитве они выражают Ему свое возмущение, вопиют к небу, жалуются на Его суровость, затевают именем Бога судебную тяжбу с Богом — и кончают признанием, что согрешили, что наказаны по заслугам и что желают исправиться. Ни у одного народа нет таких отношений с Богом, как у еврейского. Это древний народ, он давно Его знает! Он познал Его великую милость и холодную справедливость, он много грешил, горько каялся, и он знает, что его могут наказать, но не могут покинуть.
Постороннему глазу все молельни покажутся одинаковыми. Но это не так, и богослужение в каждой имеет свои отличия. Еврейская религия не знает сектантства, но в ней есть различные группы наподобие сект. Известна неумолимо строгая и смягченная ортодоксия; известен ряд ашкеназских и сефардских [16] молитв и несовпадений в одних и тех же молитвенных текстах.
Четкая граница пролегает между так называемыми просвещенными евреями и приверженцами каббалы, почитателями отдельных цадиков, вокруг каждого из которых собирается свита хасидов[17]. «Просвещенный» не значит неверующий. Просвещенные евреи лишь отрицают всяческий мистицизм, но их крепкая вера в чудеса, о которых сказано в Библии, ничуть не колеблется под влиянием недоверия, с каким они смотрят на чудеса, творимые современными ребе. Цадик для хасида — посредник между человеком и Богом. Просвещенные евреи в посредниках не нуждаются. Они считают греховным верить в земную власть, способную предрешать Божью волю, и адвокатствуют за себя сами. И все же мало какой еврей, даже если он не хасид, устоит против обаяния чудесных токов, излучаемых ребе, — поэтому в затруднениях и неверующий еврей, и даже мужик-христианин идут к ребе за помощью и утешением.
Чужаку или недоброжелателю восточноевропейские евреи предстают единым — по крайней мере, с виду — фронтом. Наружу никогда не прорвется ни ярость, с какой сражаются друг против друга отдельные группы, ни злобная ожесточенность, с какой свита одного ребе нападает на свиту другого, ни презрение благочестивых евреев к сынам народа Израилева, подладившимся под нравы и внешний облик христианских соседей. Самым резким образом благочестивый еврей осудит того, кто сбрил себе бороду, — сбритая борода есть первый признак вероотступничества. Безбородый еврей теряет печать принадлежности к своему народу. Он пытается, сам того не желая, уподобиться благополучному христианину, не знающему издевательств и гонений. Впрочем, от юдофобских выходок это его не спасет. К тому же долг еврея состоит в том, чтобы ждать смягчения своей участи не от людей, а только от Бога. Любая, пусть даже чисто внешняя ассимиляция — это побег, вернее, попытка побега из печального союза гонимых; попытка сгладить противоречия, от которых все равно никуда не уйти.
Сегодня уже не осталось границ, защищающих еврея от слияния с внешним миром. Поэтому всякий еврей сам проводит свои границы. Ему жаль от них отказываться. Как ни тяжко ему приходится в настоящем, будущее сулит ему сладостное избавление. И за внешней трусостью: когда еврей не замечает мальчишку, метнувшего в него камнем, и упорно не слышит обидного выкрика, — скрывается гордость того, кто уверен, что победа будет за ним, что без Божьего соизволения с ним ничего не случится и что никакой отпор не защитит так чудесно, как Божья воля. Не он ли с радостью восходил на костер? Что ему жалкий булыжник, что ему слюна бешеной псины? Презрение восточноевропейского еврея к безбожнику в тысячу раз сильнее презрения, обращенного в его собственный адрес. Чего стоит этот богатый барин, этот исправник, этот генерал и этот наместник — чего они стоят в сравнении с одним-единственным Божьим словом, одним из тех слов, какие еврей навек заключил в свое сердце? Желая барину здравствовать, он в душе смеется над ним. Что он знает, этот барин, об истинном смысле жизни! Даже если предположить, что он мудр, его мудрость скользит по поверхности вещного мира. Пусть он смыслит в законах, строит железные дороги, изобретает диковинные штуковины, пишет книги и ходит на охоту с царями. Чего это стоит в сравнении с крохотной черточкой в Священном Писании, с глупейшим вопросом желторотого мальчика, корпящего над Талмудом?
Еврею, который так думает, глубоко безразличен любой закон, сулящий ему личную и национальную свободу. От людей все равно ничего хорошего ждать не приходится. Отвоевывать что-либо у людей равносильно греху. Этот еврей — не «национальный», как таких называют на Западе. Он Божий еврей. Он не борется за Палестину. Сиониста, который жалкими европейскими средствами хочет воздвигнуть еврейство, перестающее быть таковым, ибо уже не ждет прихода Мессии и перемены настроения Бога, которая наверняка когда-нибудь случится, — сиониста этот еврей ненавидит. И самоотверженности в его высоком безумии не меньше, чем в отваге юных первопроходцев, возрождающих Палестину, — даже если одно ведет к цели, а другое — к уничтожению. Между этой ортодоксией и сионизмом, занятым в субботу прокладкой дорог, не может быть примирения. Хасиду и ортодоксу из Восточной Европы ближе христианин, чем сионист. Ибо последний хочет в корне изменить иудаизм. Он хочет, чтобы еврейская нация стала в чем-то похожей на европейские. Тогда у евреев, наверно, появится своя страна, но исчезнут сами евреи. Сионисты не замечают, что мировой прогресс разрушает иудаизм, что все меньше верующих выдерживают напор, что тают ряды благочестивых. Они смотрят на ход событий в еврейской жизни в отрыве от хода событий в мире. Они мыслят возвышенно и неверно.
Многие ортодоксы дали себя убедить. Они уже не видят в сбритой бороде отметины отщепенца. Их дети и внуки едут рабочими в Палестину. Их дети становятся депутатами от еврейской нации. Они ко многому притерпелись, со многим смирились, но не утратили веры в приход Мессии. Они пошли на уступки.
Непримиримой и ожесточенной остается лишь большая масса хасидов, занимающих внутри еврейства весьма примечательное положение. Западным европейцам они кажутся столь же далекими и загадочными, как вошедшие у нас нынче в моду жители Гималаев. Впрочем, научному изучению они поддаются трудней, ибо, в отличие от гималайцев и прочих беззащитных объектов европейского научного рвения, хасиды благоразумно успели составить себе представление о цивилизаторском верхоглядстве Европы, и каким-нибудь киноаппаратом, подзорной трубой или аэропланом их уже не удивишь. Но и будь они столь же наивны и гостеприимны, как все другие экзотические народы, заложники нашей исследовательской неуемности, — и тогда едва ли нашелся бы европейский ученый, готовый отправиться в экспедицию в страну хасидов. Евреи живут среди нас, в самой гуще, и считаются хорошо изученными. Тем не менее при дворе хасидского цадика можно увидеть не меньше всего любопытного и занятного, чем на каком-нибудь представлении индийских факиров.