И вот до монастыря дошла весть, что Русиян воротился, и не один, а с шестью конниками. Новоявленный властелин, не признавший правления скукоженных старцев. Воротился под звон копий и поставил свои законы, сперва неясные для разрозненного сельского люда, затем угрожающие: законы брали сельчан в оковы.
Над Кукулином, будто над раной открытой, зароились мухи, по ночам на кровлях, не устрашаясь и света молний, хихикали зеленые призраки голосами побитых собак, болтали спущенными ногами.
Русиян первым делом воротил свою землю, которую после смерти его матери Горы поделили односельчане, а через день или два принялся за чужие наделы. «Девять лет минуло, как отвеяли его ветры, – шептались люди, – воротился совсем другим, бородой оброс, шрам на шее, уставясь в пустоту, глушит хмельные пойла. Из плена, где его мучили, сбежал недорезанный и воеводой стал в победившем Милутиновом войске».
Очевидно, битвы и бури людских несогласий, мгновения, когда засматриваешь смерти в пустые глазницы, резня, в которой жизнь человеческая теряет значение, изменили этого некогда замкнутого, но не злого парня. Теперь он никого, даже соседей, даже свойственников и родственников по крови, не признавал и не хотел знать. Взяв в услужение за малую плату безземельников, прочих обложил данями и оброками – откуп пастбища, провиант Городу, право на дрова в обмен на вино, молоко, мясо и масло, пропитание для шести своих ратников и для слуг. С одобрения невидимого людям князя, царя или бога заграбастал обширные земли рядом с Песьим Распятием, длиною и шириною в субботний путь, – тяглом и страхом загнал под ярмо окрестные села. Непокорных он не ставил под меч, кровью был слишком сыт, а как рабов продавал на отдаленные рудники, где сохли они по кротовьим норам под хилыми дубовыми подпорками при тусклом свете сосновых факелов с флажками черного дыма, где гнили они, заваленные, в слепых шахтах.
На монастырское добро Русиян руку не налагал. Святые обители и монахи были под защитой власти, земной и небесной. Потому мы, пятеро келейников Святого Никиты: изнуренный отец Прохор, травщик Теофан, Антим неразгаданный, звездочет Киприян и я, даже не пытались – да и как, мы были бессильны – что-либо изменить. Угнетенным мы предлагали не избавление, а утешение и молитвы. Однако я чуял, что Антим умышляет бунт. Один, без людей? Я не знал, он не доверялся мне. В другие времена, в прежние будни я бы и не заметил углубившихся морщин на его лице и пальцев, вцепляющихся во все, к чему прикасались. Одна цепь ржавеет, они втискиваются в другую, покрепче. Именно так, он знал больше меня, больше всех нас, направляя меня к возможному завтрашнему отпору. Против кого, как и какими средствами, он, видимо, предоставлял мне открывать самому, словно зверю, ищущему спасения: не сыщет – сгинет в железном капкане.
Для таких, как я, Русиян высился непробойной крепостью. Упрятанный, как за броню, за своими ратниками, жестокий к зверю на ловле, он делался еще жесточее с человеком. С собой он привез жену. Закрыл ее в горнице с застеленными полами и изукрашенными стенами, где чего только не было – от ламп в больших перламутровых морских раковинах до богородиц с высеребренными руками. Сам же время зачастую проводил в одиночестве, в своем покое. Пил из старинных уемистых чаш. А стоило ему захотеть, мог переведаться с любым и со многими разом. Не сам. С помощью своих ратников.
От первой до последней межи человеческой жизни несколько шагов. На временном пространстве, где соседствуют колыбель и могила, два ложа судьбы, остаются деяния, благие и злые, остаются беды. Битвы, недуги, раны, лихорадки, сушь и огонь грызли и заглатывали кукулинца. Теперь его грыз, обдирал на голую кость свой – кукулинец. И эта голая кость сделается безымянной, как безымянно все под чернолесьем, точнее, все, носящие имя парик [5].
После лунной мены в четвертый месяц от Рождества, одни его зовут травобером, другие цветником, спозаранку одолел меня прежний кашель. Сотрясал со дня мироносиц уже две недели. Опять я плевался кровью. И хоть не было в этом ничего зазорного или унизительного, я не стал жаловаться монахам, не попросил помощи у травщика Теофана. Моя хворь, моя и забота, буду пить черепашью кровь, верну здоровье. Выдавалось Р время, я уходил к Синей Скале, сидел под старой сосной. Оттуда, издалека, я и углядел его: Русиян на коне возвращался с ловли, за ним двое его ратников, один верхом, другой вел под узду испуганного коня с рядном, накинутым на глаза. На коне, привязанный за седло и подгрудный ремень, лежал некрупный медведь, выпотрошенный уже. Отбитое копьями ратников солнце ослепляло меня. Я выпрямился в сосновой тени, невольно ожидая, что Русиян повернет коня ко мне. Чуть обернувшись, он увидел меня. Узнал ли или принял за дичь, не ведаю. Не подъехал, нас разделяла межа в девять лет и все его мрачные тайны. Он исчез в овраге, остро вытянутом к Кукулину, и воины вслед за ним. Исчезли их тени, конский топот, позолоченные солнцем копья.
Я не разглядел, был ли Русиян таким, каким я запомнил его, – белолицый, скорее бледный, с ранними морщинами возле губ, со вздернутой, будто от удивления, левой бровью; может, теперь это одебелелый воин, у которого гордость заменилась высокомерием, жестокостью к зависимым и беззаступным. Я застыл неподвижно, словно созерцал, склонившись над глубокой водой, лицо утопленника, изменчивое по прихоти играющих солнечных лучей, лицо смеющееся, нахмуренное, искривленное – всякое, а более всего дробное, и никто, уж я-то ни в коем случае, не составит из колышущихся частей своего знакомца.
«Эй, монах, – услышал я за собой, – даже и не пытайся, у меня муж есть. Босилко с тобой разберется».
Я поднял глаза – Пара Босилкова. Возвращаясь с гор с полной торбой душицы, стояла в снопе солнечного света, крепкая и прямая, молодая. Я спросил ее, чего это я не должен пытаться. Она придвинулась ко мне с вызовом:
«Сам знаешь, греховодник. Только не на ту напал, понял? Не на ту. Пожалуюсь вот твоему старейшине или свекру Дамяну».
«Иди-ка своей дорогой. Кто-нибудь тебя подберет – и пожаловаться не успеешь. Кто-нибудь, не я».
«Кто-нибудь, это уж верно. – Она засмеялась дерзко. – Монашеская ряса, видать, не лучше женской рубахи. – Уселась под бузиной. – Босиком ходила, в пятку забила занозу. Может, вытащишь?»
Словно ошпарила, проклятая. Но я собой овладел. Оставив ее, удивленную и горячую, припустил сквозь кусты, убегал от возможной ловушки не без раскаяния в своей нерешительности учинить то, что кошмаром мучило меня в келье.
6. Богдан
Год божий отец Прохор всегда именовал по старым монастырским записям: богоявлений, исповеданий, благовестний, воскресений, вознесений, тройний, соборний, преображений, строгопостний, равновестний, митромочений, пречистений. Крестьяне делили год по-другому: голожог, сечко, окопник, цветник, бильобер, черешнар, српец, коловоз, потположник, маглен, двооралник, постник. Ныне же весь год мог именоваться постник.
Понапрасну Киприян, вглядываясь ночами в светлые точки от севера к югу и от востока к западу, пророчил богатый урожай и сытость. После первой жатвы две трети ячменя и половину пшеницы увезли для царских конников, судей и прочих разряженных городских бездельников.
Перед тем как житу созреть, сельчане собрались у заброшенного недостроенного святилища. Сговорились воспротивиться всем миром – не давать с гумен зерно для увоза. Тихий бунт продолжился и ночью, вокруг огня. А назавтра прибыли из Города конники, разогнали бунтарей, несколько овинов спалили. У потухших костров остался лежать один побитый – Парамон, мой и Русиянов сверстник, остальные же, покорно согнутые, испитые, побежденные, без ропота отступили. Малый бунт, малая кара – а кабы и убили кого, ни перед селом, ни перед царем ратники не в ответе.
С темнотой Парамона в свой дом тайком оттащил следопыт Богдан с сыном Вецко, у парнишки чуть пушок на лице пробивался, и беднягу принялась лечить, как умела, Велика, вторая Богданова жена, Вецкова мачеха. Помощь эту, поданную смутьяну, несмотря на ее маловажность, Русиян посчитал за бунт.