Янко, говорю ему, не дорос ты до меня, любезный. Меня даже Петкан покойный, что в медвежьей шкуре ходил, перепить не мог. Раз мы с Петканом тоже на спор взялись выпивать. Говорю я, любезный отче, нет, не Янко говорю, Петкану. Верно, отче, Петкан из другой исповеди. Вот и говорю я Русиянову ратнику: ноги твоей не возьму, а вот руку, ту, о пяти пальцах, заберу, чтоб неповадно тебе было тянуться за чужими женами. Беру нож. Янко на спине лежит. С какой стати, думаю, руку? Что я, архангел, что ли, душу-то вынимать чужую? Отрежу руку – кровь хлынет, истечет до капли. Янко проснуться не успеет, станет мертвым. За ним и я. Русиян меня на ломти порежет. Нож в руке, а сам все толкую с Янко. Ты в могиле, а заместо тебя парочка новых ратников. Молодых да дюжих. С ними уж не померишься, живо на лопатки положат, как я тебя. А чтоб ты меня попомнил, отрежу я тебе палец. Пальцем меньше ли, больше, тебе без разницы. Глядишь, еще за милость почтешь. Понятно, палец не волосок – вырвешь, новый растет, кучерявится. Ловил ты когда-нибудь ящерок, отче Теофане? Не ловил. Так вот. Схватишь ящерку за хвост, она его тебе вроде оставит, а через день или два, ну хоть бы и через пять, вырастает новый. Верно, отклоняюсь, только я тебе объяснить хочу, Янко ведь не ящерка. И я ему говорю, хоть и качаюсь сильно. С семью, мол, пальцами…
Да не убивал я его, отче Теофане. Я про то и исповедуюсь. Мне не просто объяснить да растолковать. Злодеям легко, у них язык без костей. Зашатался я и упал с ножом в руке. Вот и все, ничего больше. Да разве я могу кого-нибудь без души оставить? Меня от такого Богородица оберегает, матерь наша, моя и всего Кукулина. А в святых у меня Никита, он мне будет свидетелем. Когда Велика петуха режет, я убегаю. Отсиживаюсь в сарае…
Как эго – десяток ножевых ран на Янко? Кто тебе сказал, любезный мой? Ежели и вправду он так поколот, то, должно быть, я встать старался, встану да упаду, и опять на него… Нож-то в руке был.
Правда твоя, конечно. В монастырь я только на исповедь пришел. А нож тот и кошель с золотом все ж прихватил. Под землей никому ничего не надобно. Уйду я, конечно уйду, а золото монастырю оставлю. Отказываешься, говоришь, ребятишкам моим станешь помогать, пока сможешь? Добро, спасибо тебе. А я пойду искать Парамона. Одинаковая нам вышла доля. И меряться нам с ним не придется. Ни ему не нужна Велика, ни мне его руки-ноги.
Прощай, любезный мой. Молись за меня, чтоб я тут назавтра не позабылся. Из почтения к Библии поищу я гору Иеремиеву. [11] Я теперь ствол без корня, а Янко без ствола корень. В земле гниет. Скорбно и поучительно. Как найду гору побольше, пущу корни. Вернее, местечко себе поищу, где Русиян меня не достанет. Чтобы жить там с Великой да ребятишками. Пошлю к ним тайком вестника. Он их по-тихому приведет. Прощай и прости, если сможешь.
5. Ствол
Русиян потерял двух ратников, село – двух жнецов. Равновесие, белое – черное, жизнь – смерть. А вскоре кто-то принес известие, что Парамон и Богдан, да беглец из приморья с дивным именем Папакакас, да еще Карп Любанский и Тане Ронго из соседних сел, над которыми тоже Русиян господарил, стакнулись и умышляют грабеж и крамолу. В тайное место стаскивают мечи да копья, доспехи да шлемы. Всякий, кто к ним пристанет, из неволи выйдет, а после сделается сам себе господином, земли намерит любою мерою – локтем, маховой саженью, путем субботним, а то и вовсе без меры. И станет одна великая прония [12], где хлеб будет родиться для всех без изъятия, для богатых и бедных, для грешных и праведных, истинных и фальшивых. Прикидывали в смутной надежде: или жить вовсе без господина, или всем заделаться господами в царских одеждах и на конях. Бунтарями себя объявлять не спешили, не хотелось слезать с облаков да звезд: бескрайняя под ними земля и только ихняя, морем золотым струятся нивы и отступают перед ними камень и отравные травы – белена, чемерица, уразница, болиголов да черная бузина, а следом пропадом пропадают подати и поборы под различными именами – дикератон, кевалий, телос, – в их землях чужие законы, из них, словно куколь, новые прорастают поборы – на душу, на путь, на лес, на урожай, муки мученские, от которых только бедствовать Да голодать.
Здешние люди, не одни кукулинцы, но и окрестные, сами себе довольны. Свое для них там, где живут, где пустили корень, где проклевываются и увядают. Сближенные свойством остаются близкими и в бедах, друг за другом или друг при друге – в непонимании, в раздорах, в глупости. А также в страхе что вливают в них предания и перемены, вводимые невиданными господами в царских ризах. Но их в покое не оставляли Сквозь Кукулино, сыскони и поднесь, катились реками чужие легионы вплоть до не столь давних крестоносцев, метивших свой путь насильем и смертями, болезнью, голодом и злодействами. И как ни упирались на своем кукулинцы, не удавалось им избежать напастей. Беды подстерегали с колыбели, закаливали, может, но и отнимали силу возвыситься монолитом, памятью достоинства человеческого и человеческого стремления жить вне мрака и грязи, вне льющейся крови и дикого зова в себе.
В детстве, в летнюю пору, Велика, Русиян и я частенько наведывались к Синей Скале, чтоб исподтишка и со страхом поглядеть на знаменитого отшельника Благуна. Страх был в нашей жизни, без него не обходились деревенские сказки, в которых отшельники выступали чародеями и избавителями от черных сил, бессмертными, взгляд и любая нежить обращается в прах и пепел. Может, воспоминания о детских тайнах смягчили Русияна, только он не стал мстить Велике за Богданово преступление. Его ратники шарили по горам, устраивали ловушки и ночные засады на тропах. Без успеха: Парамон и Богдан обретались, как утверждали сведущие, и поблизости и вдали – близкие для своих и как никогда далекие для преследователей. В рассказах они превращались в одного человека по имени Парабог или Богмон, словно сросшиеся в один ствол, покамест потаенный, но придет время, пустит он во все стороны ветви, жилистые да суковатые, и придушит ими самозваного властелина и его ратников, кости их падут в пропасть, где не цветет подснежник и не летают певчие птахи, где нет ни родника, ни ветерка, а страшнее того – нет ни света, ни тени, ни молитвы, ни плача по мертвым. И нет в черепах благостного сна над глазницами. Ствол сплошной, а соки его выпиты немилостивой омелой.
Осень дождей не обещала. Хотя Русиян увеличил число строителей шестиугольной своей крепости, конца работам не было видно. Переноска тесаного камня со старой проклятой крепости на Песьем Распятии много забирала времени. Раза два проехал через село отряд городских ратников, судя по всему, в поисках крамольников Парамона, Богдана и иных. А может, и для того, чтобы согнанные на строительство мужики не бунтовали. С гор возвращались усталыми и без добычи.
Не имея семян на посев, чтобы избавить детишек от голода, кузнец Боян Крамола пошел ратником к Русияну, оружие себе выковал сам – по руке. Теперь хлеба у него было вволю и даже больше, да еще крепкий жеребец выбывшего Янко. В монастырь на исповедь не пришел – греха за собой не видел. Кузню принял Богданов сын Вецко. Чтобы не навести на себя мести ратников за злодейства и грехи отцовские, присягнул властелину на верность.
Зимние ветры нагнали облака и опозднившихся перепелок, над кровлями вились печные дымки, когда Русиян прислал за мной человека. Два покоя в новой крепости были уже отстроены, с очагами. Хотел отметить новоселье с кем-то близким? Может быть. Хотя чувствовал я – дело не в этом.
«Воинам старшой нужен, Тимофей, – встретил он меня перед недостроенной крепостью. – А промеж них нету такого. На Елена и Житомира Козара не очень-то положиться можно. Роки в питье ударился, Ганимед норовом крут, пристает к парням. А и новый ратник наш, Боян Крамола, тоже мне не по сердцу. На подъем тяжел и вечно голоден. Заходи, садись, будь мне первым гостем в этой крепости, я с тобой потолковать хочу. Был я на войне, когда братья Милутин и Драгутин вели спор за царство, кидался смерти в самую пасть. Твоя правда, не мила мне была жизнь тогда, но и то правда – был я молод да удал. Отличился в битвах, и за то мне царь наш нынешний подарил шестерых всадников, с жалованьем на два года, оделил добычей, золота да серебра, да тканей, да оружия набралось три воза, а по дороге в Кукулино стало пять. Богатый теперь я, и коней довольно, и жену завел – в честь царицы нашей Симониды [13] я свою Филису в Симониду перекрестил. Нет, я в цари не мечу, воином как был, так и останусь».