— Думаю, что Тобиаса, Канту и всех остальных можно считать убитыми, — сказал Бенджамин. — Это большая потеря для нас, Данло, но зато ты здесь, с нами.
— Да… мне очень жаль.
— Нам всем жаль, — сказал Джонатан, глядя на брата. — И нашему горю не будет конца, пока ты не прекратишь это безумие.
Бенджамин нахмурился, и Данло, как никогда, поразился несходству между двумя братьями. Вот Бенджамин — в его зеленых глазах пылает ярость на несправедливое устройство жизни, а в четырех футах от него сидит Джонатан с глазами карими и теплыми, как растопленный шоколад. В нем чувствуется озорство молодого повесы, который больше склонен играть в серьезного деятеля, чем воспринимать вещи по-настоящему серьезно. Но внешность обманчива: в действительности он человек очень целеустремленный. До войны он был довольно известным мастер-холистом — одним из самых молодых мастеров Академии — и до сих пор носит кобальтовую форму своей профессии. Данло он понравился с первой же их встречи в доме Бардо, и Бенджамин тоже. В обоих братьях вопреки их кажущейся несхожести он находил одну общую черту: огромную любовь к жизни. У них обоих пламенные сердца, и оба горят желанием выявить внутреннюю правду и красоту в каждом, кто готов пить каллу вместе с ними.
— Не время сейчас возобновлять наш старый спор, — сказал Бенджамин Джонатану.
— Самое время, по-моему, — спокойно возразил тот. — Вот сидит Данло, которого мы так хотели видеть своим вождем в борьбе против Ханумана.
Лицо Бенджамина потемнело от гнева.
— Данло сидит здесь потому, что мой план оправдал себя и много славных людей отдали свою жизнь, осуществляя его. Если б мы полагались только на твое желание и на твои методы, Данло до сих пор гнил бы в тюрьме.
— Твои методы только навлекли на нас гнев Ханумана. И всему Невернесу грозит голод из-за того, что сотворил твой человек.
— Игашо действовал без моего ведома. Неужели ты думаешь, что я позволил бы ему смастерить водородную бомбу, а уж тем более взорвать ее?
— Не знаю, что и думать теперь.
— Джонатан!
Глаза Джонатана стали еще мягче, и какой-то миг казалось, что он вот-вот заплачет — заплачет над тем, чем стал его брат, и над тем, чем тот никогда уже не станет.
— Даже если Игашо действовал не по твоему приказу, — сказал он, — сделал он это, чтобы тебе угодить. Он, наверно, думал, что ядерный взрыв нисколько не противоречит тому безумию, которое ты развел в городе, и упрекать его за это нельзя.
— Это Игашо сумасшедший, а не я. Он сам сделал свой выбор, а мы все должны сделать свой.
— Ты свой уже сделал.
— Мой выбор состоит в том, чтобы открыть истину Старшей Эдды всему человечеству. Что в этом плохого?
— Но ради истины некоторую часть человечества надо истребить — так по-твоему?
— Да, я готов истребить таких, как Хануман ли Тош, — всех, кто не допускает нас к Единой Памяти.
— Разве способны одни люди не допускать к ней других? — Джонатан улыбнулся Зенобии Алимеда и Лизе Мей Хуа, пришедшим сюда вместе с ним, и снова перевел взгляд на брата. — Ведь Хануман не смог тебе помешать проводить наши церемонии?
— Нет, но он…
— Вот именно — нет, — прервал его Джонатан. — Только твое стремление воспрепятствовать ему насильственным образом мешает тебе пить с нами каллу.
Бенджамин, в свою очередь, переглянулся с Поппи Паншин и Масалиной, который на Сильваллане прославился как мозгопевец, и с Каримом, терпеливо несущим стражу у двери. Раньше они почти каждый вечер собирались на квартире у Джонатана в Старом Городе, где пили каллу с Зенобией, Лизой Мей и другими. Но когда власть Ханумана стала усиливаться, они во главе с Бенджамином удалились в эту заброшенную часть Квартала Пришельцев, где на улицах нередко находили трупы.
— Мы поклялись воздерживаться от каллы, пока каждый житель Невернеса не получит свободного доступа к ней, — сказал Бенджамин.
— Но пока этого не случилось, — с грустной улыбкой возразил Джонатан, — разве не должны мы быть маяками для тех, кто ни разу не пробовал каллы? Разве не должны мы быть как алмазные окна в Эдду, через которые люди смогут увидеть собственные возможности?
— Маяки можно погасить, а окна разбить, — ответил Бенджамин.
— Но один огонек способен зажечь десять других, а от каждого из десяти загорится еще десять.
— Ты мечтатель, Джонатан, а мечтатели всегда гибнут первыми.
— Я не боюсь смерти.
Зеленые глаза Бенджамина утратили всю свою ярость — могло показаться, что и он сейчас расплачется.
— Я никогда не сомневался в твоем мужестве, — сказал он, — я сомневаюсь только в правильности выбранного тобой пути.
— А я никогда не сомневался в твоей доброте — сомневаюсь только, способен ли ты найти ее в себе.
День шел своим чередом, чашки наполнялись чаем, а двое братьев вели свой старый спор. Данло узнал о том, как Каллия раскололась надвое, и о том, как каждая половина пыталась перетянуть другую на свою сторону. Узнал он и другие вещи. В это самое утро, по словам Бенджамина, Игашо Хадда нашли мертвым в одном из переулков Восточно-Западной улицы. Перстень его был открыт, и губы посинели от матрикаса: очевидно, он покончил с собой, раскаиваясь в том, что взорвал пищевые фабрики и убил столько невинных людей.
Бенджамин дал понять, что смерть Хадда в какой-то мере искупила его злодеяние, но Джонатан нашел этот аргумент абсурдным. Сам он сообщил, что пять транспортов с грузом ярконской пшеницы пропали где-то в каналах из-за боевых действий. Все ждут, что вскоре состоится еще одно сражение, сказал Джонатан. Следующие транспорты могут прийти не раньше чем через десять дней — а это значит, что горожане почувствуют на себе первые признаки голода.
— Что-то ты скажешь о правильности своего пути, когда услышишь плач голодных детей? — спросил Джонатан своего брата.
Бенджамин оставил этот вопрос без ответа — да и вряд ли кто-то мог найти на него ответ. Поболтав в чашке остывший чай, он сказал Данло:
— Мы так спорим с тех самых пор, как говорить научились. Но Джонатан старше меня и умнее, поэтому побеждает всегда он.
Данло, который все это время молчал и слушал, ответил с невеселой улыбкой: