Вся материя вечно и постоянно распадается на части, как хрупкая разноцветная смальта, и моментом позже складывается вновь в фантастическую мозаику, еще момент — и эти бесцельные картины рассыпаются в прах, который струится, перемешивается и застывает в виде кристаллических фигур, а те потом распадаются снова, один миллиард раз за другим.
Миллиард раз за один момент Данло пытался найти в себе свое лицо, удержать колеблющееся изображение в посеребренном стекле — но оно вибрировало и разбивалось вдребезги, как соборные витражи под напором ветра.
Нет во вселенной ничего нерушимого, ибо все существует во времени, а время ломает все сущее, как ломает каблук хрупкий лед и человеческие руки — костяную фигурку шахматного бога. Чем глубже всматривался Данло в трепещущее сердце реальности, тем страннее казалась ему она — безжалостная и непреклонная и в то же время хрупкая, как лед, все быстрее и быстрее дробящийся на бесконечно малые частицы.
Скорость, с которой Данло погружался в струящееся сознание материи, ужасала его и вызывала в нем дурноту. Желание умереть теперь просто обуревало его. Время — великий мучитель, ибо каждый момент неумолимо и неизбежно связан со следующим, и эти взаимосвязанные моменты нижутся, как жемчужины на бесконечной серебряной нити, лишь для того, чтобы рассыпаться и исчезнуть в черной, непроницаемой дыре. И выхода нет — нельзя выскочить из колеса творения, чье вращение дико, головокружительно и неуправляемо.
Быть пойманным в капкан времени — это, должно быть, и есть ад; ведь что такое ад, как не горение материи, когда один момент вжигается в другой, без конца, смысла и значения?
Хануман всегда это понимал. Он всегда знал, что вселенная, во всей своей ломкой симметрии и безумной вибрации, при всех своих криках, рыданиях, завываниях и молитвах, всегда задает только один вопрос: да или нет. И что ответ в конце концов должен быть “нет”, ибо вселенная по самой сути своей порочна. Сам акт бытия требует от материи постоянного поглощения и возрождения самой себя, постоянного разрушения форм. Движение на своем глубочайшем уровне есть источник всех страданий и боли. Двигаться значит быть, а следовательно, распадаться и умирать. Не двигаться, найти точку покоя в центре колеса, значило бы познать тот покой, который все сущее ищет, но никак не может найти.
Вот почему Хануман задался целью создать вселенную иного рода вне пределов этого ада, где невинные дети сгорают в горячечном жару или в лучах радиации, идущей от взорванных звезд. Теперь и Данло наконец это понял. Нутром, костями, кровью он понял наконец это странное, трагическое существо с компьютерной шапкой на голове, глядящее в бесконечность своими бледными шайда-глазам и. Когда-то они с Хануманом вышли из одной и той же звезды, и души их созданы из той же огненной субстанции — вот почему они так любят и так ненавидят друг друга.
Я — не я. Я Хануман ли Тош. Я это он, а он это я, и нет между нами разницы. О, Хану, Хану, я никогда не видел тебя по-настоящему, не знал, кто ты на самом деле.
Лежа, как труп, на полу, Данло наконец понял, как отчаянно Хануману хочется умереть. Но он не может умереть, не станет умирать, потому что он, мучаясь в аду своего существования, всегда сохраняет ощущение собственного “Я”. Он цепляется за это, как ребенок цепляется за руку отца на краю утеса над огненным озером. Его ужасает опасность погибнуть в пламени, но он не находит в себе мужества вскарабкаться чуть выше, где ждет его отец.
Целую вечность Данло оставался в одном с Хануманом адовом пространстве. Он падал, и горящие атомы сознания крутились вокруг и пронизывали его насквозь, однако ему казалось, что он не движется вовсе. Он тоже хочет умереть — он должен умереть, он заставит себя умереть, потому что жить ему больше незачем. Покончить с жизнью значит полностью исчезнуть в отсутствии чистого бытия, а он в отличие от Ханумана никогда не боялся этой разновидности персонального уничтожения.
Да, он такой же, как Хануман ли Тош, но он еще и Данло Дикий, Светоносец, сын Солнца и Мэллори ви Соли Рингесса.
Смерть сама по себе не ужасает его, но он боится другого — того, что только начинает шевелиться в нем и что он пока не совсем ясно видит. Оно сияет ярким белым светом, как звезда, и ждет его во всей своей бесконечной дикости и странной красоте. Оно ждет внутри, за той же запертой дверью, что и смерть, и он знает, что в своем стремлении соединиться с Джонатаном и всеми отцами и матерями своего племени на той стороне ему придется встретиться с этим лицом к лицу.
Одна дверь, и только одна, открывается в смерть, которой я жажду. Почему же тогда я не могу найти к ней ключа? Чего я боюсь по-настоящему?
В красном хаосе, который клубился и трепетал вокруг него, как погребальный костер его сына, возникла золотая дверь.
Она парила за самым пределом его досягаемости, окаймленная по краям ярким белым светом. Данло знал, что она ведет в самую глубину его “Я”, и если он хочет найти последний ключ к сознанию и приказать своему сердцу перестать биться, он должен открыть ее и войти.
Данло, Данло, ти апашария ля шанти. Соверши это путешествие и обрети покой по ту сторону дня.
Грудь Данло непроизвольно вздымалась и опускалась, поддерживая в нем жизнь, но в остальном его тело, лежащее под длинными окнами башни, оставалось неподвижным. За стенами собора выл ветер, и Данло слышал зовущие его голоса — но когда он прислушивался к самым глубоким своим ощущениям, крики и шепоты, надрывающие ему сердце, шли, как ни странно, не извне, а изнутри. Хайдар, Чандра и все его родичи звали его к себе, и отец с матерью тоже, и Джонатан. Они призывали его вспомнить, как они страдали, и остаться живым в то самое время, как они зовут его прочь из страха, столь полно овладевшего им.
Данло, Данло, единственный выход наружу ведет внутрь.
Один из голосов в холодном ветре, пробирающем его душу, звучал громче других, высокий и резкий, ужасный и прекрасный — голос Агиры, снежной совы, его второго “Я”. Агира призывал его быть мужественным и найти выход из огненной клетки бытия, призывал вспомнить, кто он есть на самом деле, вспомнить то единственное, что имеет значение.