– Верно! – заревел Буркин. – Знаете ли что? Москва-то приманка. Светлейший хочет заманить в нее Наполеона, как волка в западню. Лишь он подойдет к Москве, так народ высыпет к нему навстречу, армия нахлынет сзади, мы нагрянем с попереку, да как начнем его со щеки на щеку…
– Sacristie quelle omelette![70] – вскричал, захохотав во все горло, Зарецкой.
– Что это, брат? – шепнул Буркин сотенному начальнику, – по-каковски он это заговорил?
– Уж не француз ли он? – сказал великан, взглянув исподлобья на Зарецкого. – Чего доброго: у него и ухватки-то все нерусские.
– Нет, братец! верно, какой-нибудь матушкин сынок и вырос на французском языке; ведь эти кавалеристы народ все модный – с вычурами.
– Позвольте вас спросить, полковник! – сказал Зарецкой, – вы родня госпоже Лидиной?
Ижорской покраснел, смутился и повторил с приметным беспокойством:
– Лидиной? то есть Прасковье Степановне?..
– Кажется, так. – Да, что греха таить! я был с нею когда-то родня… А на что вам?.. Неужели и до вас слух дошел?..
– О чем?..
– Так, так, ничего! Да разве вы с ней знакомы?
– Нет, я не имею этой чести; но искренний друг мой, Владимир Сергеевич Рославлев…
– Рославлев? Так вы с ним знакомы? Бедняжка!..
– Что такое? неужели его рана…
– А разве он ранен?..
– Да, ранен и лечится теперь у своей невесты.
– У своей невесты! – повторил Ижорской вполголоса.
– Нет, батюшка, у него теперь нет невесты.
– Что вы говорите? Его Полина умерла?
– Хуже. Если б она умерла, то я отслужил бы не панихиду, а благодарственный молебен; слезинки бы не выронил над ее могилою. А я любил ее! – прибавил Ижорской растроганным голосом, – да, я любил ее, как родную дочь!
– Боже мой, что ж такое с нею сделалось?
– Она, то есть племянница моя… Нет, батюшка! язык не повернется выговорить.
– Эх, Николай Степанович! – сказал Буркин, – шило в мешке не утаишь. Что делать? грех такой. Вот изволите видеть, господин офицер, старшая дочь Прасковьи Степановны Лидиной, невеста вашего приятеля Рославлева, вышла замуж за французского пленного офицера.
– Возможно ли?
– Говорят, что этот француз полковник и граф. Да если б он был и маркграф какой, так срамота-то все не меньше. Господи боже мой! Француз, кровопийца наш!.. Что и говорить! стыд и бесчестье всей нашей губернии!
– Граф? – повторил Зарецкой. – Так точно, это тот французской полковник, которого я избавил от смерти, которого сам Рославлев прислал в дом к своей невесте… Итак, есть какая-то непостижимая судьба!..
– Судьба! – перервал Ижорской. – Какая судьба для таких неповитых дур, как моя сестрица… то есть бывшая сестра моя… Она сама лучше злодейки-судьбы придумает всякую пакость. Вчера только я получил об этом известие. Поверите ль? как обухом по лбу! Я было хотел скакать сам в деревню и познакомиться с новой моей роденькою; да сегодня дошли до нас слухи, будто в той стороне показались французы. Может быть, теперь они уж выручили его из плена. Пусть он увезет с собою свою графиню и тещу – черт с ними! Жаль только бедной Оленьки. Сердечная, за что гибнет вместе с ними! Да во что б ни стало, если ее сиятельство с своей маменькой потащат Оленьку во Францию, так я выйду на большую дорогу, как разбойник, и отобью у них мою племянницу и единственную наследницу всего моего имения.
– Позвольте спросить, Николай Степанович! – сказал Ладушкин, – от кого вы изволили слышать, что французы в наших местах? Это не может быть!
– А почему не может быть?
– Если они идут к Москве, так на что ж им сворачивать на Калужскую дорогу? Кажется, с большой Смоленской дороги сбиться трудно; а на всякой случай неужели-то они и проводника не найдут?
– Эх, братец! не в том дело, что они идут или нейдут по Калужской дороге…
– Нет, сударь, в этом-то и дело! Да, воля ваша, им тут и следа нет идти. Шутка ли, какой крюк они сделают!
– Да что ты так об них хлопочешь, братец?
– Помилуйте, Николай Степанович! ведь моя деревушка почти на самой Калужской дороге.
– Так вот что! – вскричал Буркин. – Ах ты жидомор! по тебе, пусть французы берут Москву, лишь только бы твое Щелкоперово осталось цело.
– Что ж делать, Григорий Павлович! своя рубашка к телу ближе. Ну, рассудите сами…
– Да мне-то разве легче? Мы с тобой соседи: если твою деревню сожгут, так и моей не миновать того же; а разве я плачу?
– Ведь вы человек богатый.
– А ты, чай, убогой? Полно, братец! душ у тебя много, да душонки-то нет.
– Перестаньте, господа! – сказал Ижорской. – Что вы? Мы знаем, что вы всегда шутите друг с другом; но ведь наш гость может подумать…
– И, что вы? – перервал Зарецкой, – мы все здесь народ военный – не правда ли?
– Конечно, конечно!
– А между товарищами какие церемонии? Что на душе, то и на языке. Но позвольте вас спросить, где же теперь приятель мой Рославлев?
– Я слышал, что он уехал в Москву.
– Да и теперь еще там, сударь! – сказал лакей Ижорского, Терентий, который в продолжение этого разговора стоял у дверей, – Я встретил в Москве его слугу Егора; он сказывал, что Владимир Сергеич болен горячкою и живет у Серпуховских ворот в доме какого-то купца Сеземова.
– Боже мой! – вскричал Зарецкой. – Владимир болен, а может быть, сегодня французы будут в Москве!
– В Москве? – повторил Ижорской, – но ведь ее не отдадут без боя, а мы еще покамест не дрались.
– И бог милостив! – прибавил Буркин, – авось отстоим нашу матушку.
– Чу! колокольчик! – сказал Ильменев, выглянув в окно. – Кто-то скачет по улице! Никак, Михаила Федорович?
– Волгин? – спросил Ижорской, привставая с скамьи. – Он и есть! Ну, верно, не жалел лошадок: эк он их упарил!
Волгин, в форменном мундирном сюртуке, сверх которого была надета темного цвета шинель, вошел поспешно в избу.
– Ну что, Михаила Федорович? – спросил Ижорской.
– Не торопитесь, скажу! – отвечал глухим голосом Волгин.
– Да говори, что нового?
– Что нового? Замоскворечье горит, и как я выехал за заставу, то запылал Каретный ряд.
– Что это значит?
– Что, братцы! – вскричал Волгин, бросив на пол свою фуражку, – нам осталось умереть – и больше ничего!
– Как? что такое?
– Москва сдана без боя – французы в Кремле!
– В Кремле! – повторили все в один голос. С полминуты продолжалось мертвое молчание: слезы катились по бледным щекам Ижорского; Ильменев рыдал, как ребенок.
– Кормилица ты наша! – завопил наконец, всхлипывая, Буркин, – и умереть-то нам не удалось за тебя, родимая!
– Несчастная Москва! – сказал Ижорской, утирая текущие из глаз слезы.
– Бедный Рославлев! – примолвил Зарецкой с глубоким вздохом.
ГЛАВА III
– Бабушка, а бабушка!.. что это так воет на улице?
– Спи, дитятко, спи! это гудит ветер.
– Бабушка! мне что-то не спится.
– Сотвори молитву, родимый! да повернись на другой бок, авось и заснешь.
Так разговаривали в низенькой избушке, часу в 12-м ночи, внук лет десяти с своей старой бабушкой, подле которой он лежал на полатях.
– Бабушка! – закричал опять мальчик, приподнявшись до половины, – что это так рано нынче светает?
– Что ты, батюшка! Христос с тобою!.. Куда светать, и петухи еще не пели.
– Постой-ка! – продолжал мальчик, слезая с полатей, – я погляжу в окно… Ну как же, бабушка? на улице светлехонько… Вон и старостин колодезь видно.
– Что за притча такая? – сказала старуха, подходя также к окну.
– Мати пресвятая богородица! – вскричала она, всплеснув руками.
– Ах, дитятко, дитятко! ведь это горит наша матушка-Москва!
– Смотри-ка, бабушка! – закричал мальчик, – эко зарево!.. Словно как ономнясь горел наш овин – так и пышет!
В эту самую минуту кто-то постучался у окна.
– Кто там? – спросила старуха.
– Эй, тетка! – раздался мужской голос, – отвори ворота.