– С полдюжины?.. Нет, сударь! прошу не прогневаться, – возразил с гордостию обиженный хирург, – поболее будет полдюжины! Швалев! сколько мы сегодня отпилили рук?
– Одиннадцать, ваше благородие!
– Врешь, дурак! Двенадцать рук и три ноги; всего пятнадцать операций в один день. Нечего сказать, славная практика-с! Ну, Владимир Сергеевич, позвольте теперь. Да не бойтесь, я хочу только зондировать вашу рану.
После минутного молчания, в продолжение которого Зарецкой не спускал глаз с своего друга, лекарь объявил, что, по-видимому, пуля не сделала никакого важного повреждения.
– Ну, Владимир Сергеевич, – прибавил он, – поздравляю вас! Кажется, вы останетесь с рукою, а если б на волосок пониже, то пришлось бы пилить… Впрочем, это было бы короче – минутное дело; да оно же и вернее.
– Спасибо, Иван Иванович! – сказал, улыбаясь, Рославлев. – Так и быть, я уж рискну остаться с рукою.
– Как угодно-с. Только я советую вам отсюда уехать. Во всяком случае, рана ваша требует частой перевязки, а мы двух дней не постоим на одном месте, так трудненько будет-с наблюсти аккуратность.
– В самом деле, – сказал Зарецкой, – ступай лечиться к своей невесте. Видишь ли, мое предсказание сбылось: ты явишься к ней с Георгиевским крестом и с подвязанной рукою. Куда ты счастлив, разбойник! Ну, что за прибыль, если меня ранят? К кому явлюсь с распоранным рукавом? Перед кем стану интересничать? Перед кузинами и почтенной моей тетушкой? Большая радость!.. Но вот, кажется, и на левом фланге угомонились. Пора: через полчаса в пяти шагах ничего не будет видно.
Сраженье прекратилось, и наш арьергард, отступя версты две, расположился на биваках. На другой день Рославлев получил увольнение от своего генерал и, найдя почтовых лошадей в Вязьме, доехал благополучно до Серпухова. Но тут он должен был поневоле остановиться: рука его так разболелась, что он не прежде двух недель мог отправиться далее, и наконец 26 августа, в день знаменитого Бородинского сражения, Рославлев переменил в последний раз лошадей, не доезжая тридцати верст от села Утешина.
ГЛАВА V
Размытая проливными дождями проселочная дорога, по которой ехал Рославлев вместе со своим слугою, становилась час от часу тяжелее, и, несмотря на то, что они ехали в легкой почтовой тележке, усталые лошади с трудом тащились шагом. Солнце уже садилось, последние лучи его, догорая на ясных небесах, золотили верхи холмов, покрытых желтой нивою. Позади наших путешественников и над их головами не было заметно ни одного облачка; но душный воздух, стеснял дыхание, и впереди, из-за густого леса, подымались черные тучи.
– Ну, сударь, будет гроза! – сказал Егор, поглядывая робко вперед. – Посмотрите, какие оттуда лезут тучи… Ух, батюшки!.. одна другой страшнее!
– Недаром сегодня так парило, – примолвил извозчик. – Вон и ласточки низко летают – быть грозе!
– А далеко ли еще до Утешина? – спросил Рославлев.
– Верст пятнадцать – поболе будет.
– Только-то? – сказал Егор. – Так ступай скорее: долго ли пропахнуть пятнадцать верст.
– И рад бы ехать, да вишь дорога-то какая. Чему и быть: уж с неделю места, дождик так ливмя и льет.
– Может быть, впереди дорога лучше.
– Куда лучше! Версты за три до села, слышь ты, так благо, что вовсе проезда нет.
– Да нет ли другой дороги? – спросил Рославлев.
– Бают, что лесом есть объезд. Кабы было у кого поспрошать, так можно бы; а то дело к ночи: запропастишься так, что животу не рад будешь.
– Постой! – вскричал Егор. – Вон там, подле леса, едет кто-то верхом. Догоняй-ка его: может статься, он здешний. Ямщик приударил лошадей, и через несколько минут, подъехал к частому сосновому бору, они догнали верхового, который, в провожании двух борзых собак, ехал потихоньку опушкой леса.
– Владимир Сергеич! – сказал Егор, – да это никак, ловчий Николая Степановича Ижорского? Ну, так и есть, он! Эй, Шурлов! здравствуй, любезный!
Охотник оглянулся, повернул свою лошадь и подъехав к телеге, вскрикнул:
– Что это? Ах, батюшка, Владимир Сергеич это вы?
– Как ты сюда заехал, Архипыч? Зачем? – спросил Егор.
– А вот видишь, зачем, – отвечал Шурлов показывая на двух зайцев, которые висели у него в тороках.
– Ну что, братец, все ли у вас благополучно? – спросил с приметной робостию Рославлев. – Все ли здоровы?..
– Все, слава богу, батюшка, то есть Прасковья Степановна и обе барышни; а об нашем барине мы ничего не знаем. Он изволил пойти в ополчение да и все наши соседи – кто уехал в дальние деревни кто также пошел в ополчение. Ну, поверите ль, Владимир Сергеич, весь уезд так опустел, что хоть шаром покати. А осень-та, кажется, будет знатная! да так – ни за копейку пропадет: и поохотиться некому.
– Послушай, брат, – перервал Егор, – где у вас объезд лесом? А то, говорят, дорога-то к селу больно плоха.
– Да так-то плоха, что и сказать нельзя. Объездим лучше; а все, как станете подъезжать к селу так – не роди мать на свете!.. грязь по ступицу. Вот я поеду подле вас да укажу, где надо своротить с дороги.
Ямщик тронул лошадей, и наши путешественники дотащились шагом вперед.
– Ну, сударь, – продолжал Шурлов – не чаяли мы так скоро вас видеть. Да что это? никак, у вас рука подвязана?
– Да: я ранен.
– Слава богу, что еще в руку, батюшка. А, чай сколько голов легло под одним Смоленском? Ну, сударь, прогневался на нас господь! Тяжкие времена! Вот хоть через наш уезд, уж ехало, ехало смоленских обывателей. Сердечные! в разор разорены! Поглядишь на иного помещика: едет, родимый, с женой да с детьми, а куда? и сам не знает. Верите ль богу, сердце изныло, глядя на их слезы; и как гоняют мимо нас этих пленных французов, то вот так бы их, разбойников, и съел! Эх, сударь!.. А Прасковья-то Степановна… бог ей судья!
– Что такое?..
– Не вам бы слушать, и не мне бы говорить! Ведь она родная сестрица нашего барина, а посмотрите-ка, что толкуют о ней в народе – уши вянут!.. Экой срам, подумаешь!
– Ты пугаешь меня!.. Да что такое?
– Помните ли, сударь, месяца два назад, как я вывихнул ногу – вот, как по милости вашей прометались все собаки и русак ушел? Ах, батюшка, Владимир Сергеич, какое зло тогда меня взяло!.. Поставил родного в чистое поле, а вы… Ну, уж честил же я вас – не погневайтесь!..
– Хорошо, братец, хорошо; но дело не о том…
– Ну, вот, сударь! Я провалялся без ноги близко месяца; вы изволили уехать; заговорили о французах, о войне; вдруг слышу, что какого-то заполоненного француза привезли в деревню к Прасковье Степановне. Болен, дискать, нельзя гнать с другими пленными! Как будто бы у нас в городе и острога нет…
– А, это тот раненый полковник…
– А черт его знает – полковник ли он или нет! Они все меж собой запанибрата; платьем пообносились, так не узнаешь, кто капрал, кто генерал. Да это бы еще ничего; отвели б ему фатеру где-нибудь на селе – в людской или в передбаннике, а то – помилуйте!.. забрался в барские хоромы да захватил под себя всю половину покойного мужа Прасковьи Степановны. Ну, пусть он полковник, сударь; а все-таки француз, все пил кровь нашу; так какой, склад русской барыне водить с ним компанию?
– Послушай, Шурлов: и бог велит безоружного врага миловать, а особливо когда он болен.
– Да уж он, сударь, давным-давно выздоровел. И посмотрите, как отъелся; какой стал гладкой – пострел бы его взял! Бык быком! И это бы не беда: пусть бы он себе трескал, проклятый, да жирел вволю – черт с ним! Да знай сверчок свой шесток; а то срамота-то какая!.. Ведь он ни дать ни взять стал нашим помещиком.
– Как помещиком?
– Да так же! Расхаживает себе по хоромам из комнаты в комнату, курит из господской пенковой трубки, которую покойник берег пуще своего глаза. Подавай ему того, другого; да как покрикивает на людей – словно барин какой. А как пойдет гулять по саду с барыней, так – господи боже мой! подбоченится, закинет голову… Ну черт ему не брат! Я старик, а и во мне кровь закипит всякой раз, как с ним повстречаюсь – так руки и зудят! Ух, батюшки!.. Кабы воля да воля, хватил бы его рожном по боку, так перестал бы кочевряжиться! подумаешь, сколько, чай, сгубил он православных, а русская барыня на руках его носит!