– Умеренность в пище!.. Да она ничего не ест, сударь!
– Не беспокойтесь! будет кушать. А вам, сударыня! – продолжал лекарь, относясь к Полине, – я советовал бы отдохнуть и подышать чистым воздухом. Вот уж месяц, как вы не выходите из комнаты вашей сестрицы. Вы ужасно похудели; посмотрите: вы бледнее нашей больной.
– Это правда, – перервала Лидина, – она так измучилась, chere enfanti![36] Представьте себе, бедняжка почти все ночи не спала!.. Да, да, mon ange![37] ты никогда не бережешь себя. Помнишь ли, когда мы были в Париже и я занемогла? Хотя опасности никакой не было… Да, братец! там не так, как у вас в России: там нет болезни, которой бы не вылечили…
– Видно, оттого-то в Париже так много и жителей, – сказал шутя Федор Андреевич Сурской.
– И полно, сестра! – подхватил Ижорской, – да разве в Париже никто не умирает?
– Конечно, умирают; но только тогда, когда уже нет никаких средств вылечить больного.
– Извините! – сказал лекарь, – мне надобно ехать в город; я ворочусь сегодня же домой.
Когда он вышел из комнаты, Лидина спросила Оленьку: точно ли она чувствует себя лучше?
– Да, маменька! – отвечала тихим голосом больная, – я чувствую только какую-то усталость.
– Вы еще слабы, – сказал Сурской, – и это очень натурально, после такого сильного потрясения…
– Да, любезный! – перервал Ижорской, – нас всех перетряхнуло порядком; и меня со страстей в лихорадку бросило. Боже мой! вспомнить не могу!.. Дурак Сенька прибежал ко мне как шальной и сказал, что Оленька упала с моста, что ты, Сурской, вытаскивая ее из воды, пошел ко дну и что Рославлев, стараясь вас спасти обоих, утонул с вами вместе. Не знаю, как я усидел на лошади!.. Ну вот, прошу загадывать вперед! Охота, обед, музыка, все мои затеи пошли к черту. А я так радовался, что задам вам сюрприз: вы лишь только бы в палатку, а жених и тут!.. Роговая музыка грянула бы: «желанья наши совершились»; а там новую увертюру из «Дианина древа»! И что ж? Вместо этого всего русак ушел, Шурлов вывихнул ногу, и Оленька чуть-чуть не утонула… Экой выдался денек!
– Я вам докладывал, Николай Степанович! – сказал Ильменев, – что поле будет незадачное. Извольте-ка припомнить: лишь только мы выехали из околицы, так нам и пырь в глаза батька Василий; а ведь, известное дело, как с попом повстречаешься, так не жди ни в чем удачи.
– Полно врать, братец! Все это глупые приметы. Ну что имеет общего поп с охотою? Конечно, и я не люблю, когда тринадцать сидят за столом, да это другое дело. Три раза в моей жизни случалось, что из этих тринадцати человек кто через год, кто через два, кто через три, а непременно умрет; так тут поневоле станешь верить.
– В самом деле, – сказал, улыбаясь, Сурской, – это странно! И все эти умирающие были люди молодые?
– Ну, нет! Один-то был уж лет семидесяти – такой старик здоровый! Вдруг свернуло, году не прожил после обеда, на котором он был тринадцатым.
– А я так думаю, – сказала Лидина, – что это несчастие случилось оттого, что у вас в России нет ничего порядочного: дороги скверные, а мосты!.. Dieu! quelle abomination![38] Если б вы были во Франции и посмотрели…
– Полно, сестра! Что, разве мост подломился под вашей каретою? Прошу не погневаться: мост славной и строен по моему рисунку; а вот если б в твоей парижской карете дверцы притворялись плотнее, так дело-то было бы лучше. Нет, матушка, я уверен, что наш губернатор полюбуется на этот мостик… Да, кстати! Меня уведомляют, что он завтра приедет в наш город; следовательно, послезавтра будет у меня обедать.
– Пелагея Николаевна! – сказал Сурской, – лекарь говорил правду: вы так давно живете затворницей, что можете легко и сами занемочь. Время прекрасное, что б вам не погулять?
– А он пойдет вместе с тобою, – шепнула Оленька. – Ведь вы еще не успели двух слов сказать друг другу.
– Поди, мой ангел! – сказала Лидина. – Владимир Сергеевич, ступайте с нею в сад.
– Ну что ж ты задумалась, племянница? – закричал Ижорской.
– Полно, матушка, ступай! Ведь смерть самой хочется погулять с женихом. Ох вы, барышни! А ты что смотришь Владимир? Под руку ее, да и марш!
– Возьми, мой друг, с собой зонтик, – сказала Лидина Полине, которая решилась наконец оставить на несколько времени больную. – Вот тот, что я купила тебе – помнишь, в Пале-Рояле? Он больше других и лучше закроет тебя от солнца.
– Знаешь ли, сестра! – примолвил вполголоса Ижорской, смотря вслед за Рославлевым, который вышел вместе с Полиною, – знаешь ли, кто больше всех пострадал от этого несчастного случая? Ведь это он! Свадьба была назначена на прошлой неделе, а бедняжка Владимир только сегодня в первый раз поговорит на свободе с своей невестою. Не в добрый час он выехал из Питера!
– Мне нельзя согласиться с вами, дядюшка! – сказала больная. – Если б он выехал одним часом позже из Петербурга, то, вероятно, меня не было бы на свете.
– Да, он подоспел в пору.
– Так в самом деле, – спросила Лидина – он один спас Оленьку?
– А с нею и меня, – отвечал Сурской, – судя по тому, как трудно мне было одному выбраться на берег. Нет сомнения, что я не спас бы Ольгу Николаевну, а утонул бы с нею вместе!
– Добрый Рославлев!.. Я, право, люблю его, как родного сына, – примолвила Лидина. – Одно мне только в нем не нравится этот несносный патриотизм, и не странно ли видеть, что человек образованный сходит с ума от всего русского?.. Comme c'est ridicule![39] Скажите мне, monsieur Сурской, d'ou vient cela?[40] Он, кажется, хорошо воспитан?
– Да, сударыня! – отвечал с улыбкою Сурской, – он очень хорошо воспитан; а если имеет слабость любить Россию, так это, вероятно, потому, что он не француз.
– Да не вовсе и русской, братец! – подхватил Ижорской. – Вы оба с ним порядком обыноземились. Я сам, благодаря бога, не невежда и знаю кой-что, а не стану вопить, как вопите вы и ваша заморская челядь против нашей дворянской роскоши. Нет, братец! не походите вы оба на русских бояр. Ты, любезный, зарылся в книги, как профессор, живешь каким-то философом, да и Владимир не лучше тебя. Ну, поверишь ли, сестра, как я ему сказал, что у меня без малого четыреста душ дворовых, так он ахнул?.. «Ах, батюшки! четыреста душ!.. Помилуйте! ведь они ничего не делают, а только даром хлеб едят». – «Как ничего? а разве меня не тешут?» – «Да на что вам такая орава?» – «Вот забавно! Стану я считать, сколько у меня людей! Что я, немецкой барон, что ль, какой-нибудь? Нет, сударь! я русской столбовой дворянин и, прошу не погневаться, колокольчика к моим дверям привешивать не стану».
– Подлинно, сударь, вы столбовой русской боярин! – сказал Ильменев, взглянув с подобострастием на Ижорского. – Чего у вас нет! Гости ли наедут – на сто человек готовы постели; грунтовой сарай на целой десятине, оранжереям конца нет, персиков, абрикосов, дуль всякого фрукта… Господи боже мой!.. ешь – не хочется! Истинно куда ни обернись – все барское! В лакейскую, что ль, заглянешь? так, нечего сказать, глаза разбегутся – целая барщина; да что за народ?.. молодец к молодцу!
Ижорской гордо улыбнулся, призадумался, потом вынул огромную золотую табакерку, понюхал с расстановкою табаку и, взглянув ласково на Ильменева, сказал:
– Послушай, Прохор Кондратьевич! в самом деле, чалая донская не по тебе. Знаешь мою гнедую, с белой лысиной?
– Как не знать, батюшка! лошадь богатая: тысячи полторы стоит!
– Так по рукам, братец! Она твоя!
– Как, сударь?
– Ну да, твоя! Езди себе на здоровье да смотри похваливай наш заводец!
Ильменев онемел от восторга и удивления; а когда опомнился, то от избытка благодарности заговорил такую нескладицу, что Ижорской, захохотав во все горло, закричал: