* * *
В последующие шестеро суток плот плыл все дальше на восток, подгоняемый попутным ветром. Странник еще дважды причаливал к южному берегу, к его песчаным пляжам. А однажды утром ему с трудом удалось отвалить: прибой вытолкнул тяжелый и теперь уже изрядно отсыревший плот на прибрежную гальку, и ему пришлось попотеть до самого полудня, прежде чем удалось снова выйти в море.
Он понапрасну терял время. В душе нарастала спешка, но сны ему снились теперь чаще всего приятные. Правда, в последнюю ночь на южном берегу сон привиделся дурной. Желудок расстроился, решил он. Желудок и впрямь расстроился, несколько раз ему пришлось присаживаться на берегу и с каждым разом маяться все дольше. Остатки жареного мяса он уже выбросил в море, из вяленого мяса в пищу годилась одна баранья лопатка, в остальном завелись черви. Из фруктов съедобны были только яблоки, финики превратились в липкую массу. Вино еще не прокисло ни в кожаном мехе, ни в амфоре, а однажды вечером он наткнулся на источник, где набрал свежей питьевой воды. Он долго и тщательно обдумывал, чем испортил себе желудок. Правда, понос продолжался всего сутки, но он истощил его силы. С помощью карты и перипла, которые он хранил в голове, он пытался рассчитать, сколько ему еще осталось плыть, рассчитать направление и силу течений, но при этом несколько раз в день уверял — вслух, — что полностью полагается на Бессмертных. Когда берег изогнулся к югу, ветры стали переменчивее, резче, дышали то большей прохладой, то изнурительной жарой. Теперь южный берег Тринакрии был от него прямо на восток. За двое суток, ни на минуту не смыкая глаз, он доплыл до этого берега. Севернее, над проливом с восточной стороны треугольного острова высилась белая Огненная гора и торчал крючковатый мыс Гелиоса. К вечеру он сошел на южном берегу Тринакрии и громко сказал: «Я ведь почти не ем теперь мяса, провизия у меня с собой, я ем только вяленое мясо, оно ни у кого не украдено». Пытаясь умилостивить Богов жертвой, он наскоро окропил землю вином и пробормотал молитву. При этом он перечислил множество имен Бессмертных — не назвал только имени Посейдона.
Проспав несколько часов, он снова отчалил и поплыл вдоль крутого берега Треугольного острова к его южной оконечности. Он знал, что Тринакрия густо населена людьми, на суше он видел дым и огонь очагов, а в бухтах корабли — узкие, длинные и быстроходные смоленые суда и широкие, пузатые и краснощекие: одни — военные, другие — торговые. Однажды после полудня он достиг южной оконечности острова. Там он сошел на берег, осмотрел свой плот, свои припасы и себя самого. Левое колено саднило, он вспомнил, что ушиб его. К западу, востоку и югу перед ним простиралось теперь открытое море. В бухте, где он бросил якорь, он искупался: вошел в воду и, не называя имени Посейдона, заигрывал с волнами, старался заслужить их милость. Потом поел и, растянувшись на прибрежной скале, устремил взгляд в голубовато-зеленую бесконечность на юге, где угадывались очертания островов Волосы, свисавшие на лоб, и жесткая от соли борода пахли морем. В отблесках багряного Гелиоса огненными полосками мелькали дельфины. За его спиной тянулись густые леса, а за ними высокие горы, в глотках которых клокотало пламя, рвущееся наружу из недр Аида. Он смежил глаза и, вытянувшись на спине, вглядывался в мерцающую тьму под закрытыми веками.
* * *
Агамемнон совершенно серьезно уверял — а тени между тем клубились вокруг него, подобно парам серы, — будто его не то пригласили, не то заманили в дом Эгисфа, где находилась и его супруга-царица, хотя это противоречило другим сведениям — о том, что убили Агамемнона в его собственном дворце. Да не все ли мне равно, не хочу я говорить с Агамемноном, который стоит сейчас передо мной, слишком это давняя история, у меня есть дела поважнее, чем собирать сведения о твоем сыне, царь царей. Какову другу чашу налил, такову и самому пить. Спокойной ночи, Агамемнон.
— Спокойной ночи, Одиссей, но все же сначала скажи мне, не пытаясь ничего утаить, где сейчас мой сын — в Орхомене, в песчаном Пилосе или у Менелая в Лакедемоне? И почему Менелай до сих пор жив, разве не ради него пришлось умереть нам всем, не ради его проклятой богоподобной царицы? Отвечай!
— Спокойной ночи, Агамемнон. Я ничего не знаю. Эти дела меня не интересуют.
— Быть может, тебя больше интересует некая особа по имени… хочешь, назову?
— Нет, я знаю сам. Проваливай.
— Ты был не лучше других. Помнишь?
— Проваливай!
— И на твоих руках кровь ребенка, на твоих тоже. Разве нет? И самое худшее тебе, быть может, еще предстоит — тебе ведь придется вернуться к людям.
— Проваливай! Я стараюсь тебя забыть.
— Нет, нет, не забывай меня, Одиссей.
— Поглядим. А пока проваливай!
— Меня забыть нельзя. Ты сохранишь в памяти Аид. Всех тех, кто находится здесь, сохранишь ты в своей памяти.
— Тебе пора, Агамемнон, проваливай!
* * *
Когда он проснулся, было темно. Он поискал другого места, где спать было бы спокойнее. Лег в расселине скалы и стал глядеть на звезды. Потом встал справить нужду и при этом подумал: а что, если припомнить всех женщин, с которыми я знался? Ни разу я не оплошал. Есть что порассказать. Он пытался засмеяться, хмыкнул, выдавил из себя смешок. Я еще хоть куда, силы и сока хватит на двоих! — ухмыльнулся он. На двоих! На двоих! Речь стала грубее, меньше походила на язык, каким говорят с богами.
— Не перечесть треклятых бабенок, которых я употреблял и так, и этак, — бормотал он. — Захоти я, я мог бы кое-что порассказать.
Его охватило отчаяние, как ни ляжешь — все неудобно. Сон не приходил, в траве что-то шуршало, шуршало наверху в листве, скрипел плот, тершийся о гальку. Построю корабль на пятьдесят или на шестьдесят гребцов. Нет, никогда больше не выйду в море. Нет, поплыву на Крит, погляжу на его прекрасный дворец. Буду гостем Миноса, и мне не придется проходить санпропускник — смывать с себя вшей перед медными вратами. Нет, буду жить дома на пустоши, в лесу, в горах, буду лежать на лугу и слушать, как шелестят деревья, как шепчутся кусты, и засыпать под их говор. Он встал и начал расхаживать взад и вперед по скале. Никому из людей не приходилось так плохо, как мне. За все эти годы мне было хорошо лишь однажды. Когда я жил у Нее. Он остановился и посмотрел вниз, на блестящую зыбь, защищенную от ветра скалой. Бревна со скрежетом терлись о гальку, трещали, скрипели ремни. Нет, лучше всего буду разводить овец и торговать с жителями побережья. И стану таким добрым судьей, какого никогда еще не знала Итака, — ведь я теперь все могу понять. Но если кто-то причинил зло Пенелопе или Телемаху, ему несдобровать. Тут разговор короткий — сотру в порошок. Отрублю голову и оскоплю. Но с детьми я буду добр. Дети — самое лучшее, что есть на свете. Малютки — держишь их на руках, а они еще и говорить не умеют. Не знают даже, как их зовут. Нет, не буду думать о детях. Он пытался вспомнить имена всех собак, какие у него когда-то были. И тут же вспомнил, как Телемаха едва не укусила собака, большой серый пес. Пес слегка цапнул мальчика, возможно, собирался куснуть. Они убили пса, а потом жалели о нем. Он пытался вспомнить стихи, которые слышал когда-то давно, чужеземные стихи, принесенные на острова из дальних стран с Большой земли. "Голос Хумбабы [53] — бурный поток, рот его изрыгает огонь, дыхание несет смерть". Попробую вспомнить имена всех баб, с которыми я спал, вновь подумал он. Интересно, какая будет завтра погода. Если западный ветер удержится, буду идти прямо вперед. Он спустился по уступам вниз к плоту и выпил немного вина. «Астианакс», — скрежетали бревна.
Он выпил еще немного вина, густого, не разбавленного водой.
* * *
Впервые за много лет он почувствовал в это утро тоску по родине. Нет, он не произнес этих слов, когда стоял на скале, стряхивая с себя сон. Говорил он, что погода отличная, что ветер посвежел и заметно повернул к северу, но, если Власти Предержащие (он не произносил имени Посейдона) и Гелиос захотят немного помочь, все обойдется. Говорил, что никогда не осмелится критиковать нынешнюю столь хорошо обдуманную и столь любезно установленную погоду, пожалуй, он мог бы пожелать несколько иного ветра, но такова уж природа человека и путешественника — выражать различные пожелания. Если верить той карте, которую он хранит в голове, его — может статься, из-за того, что он бездарный кормчий и не умеет рассчитать силу и направление течений, — отнесет к северу, за пределы Ионического моря, к берегам, о которых известно только из страшных или прекрасных сказок. Говорил, что все хорошо, все предусмотрено, он в руках Бессмертных и они пекутся о нем как нельзя лучше.