— Да мне все равно. Вы же не побежите никому ничего сообщать. Даже если завтра об этом будут писать все газеты. Никто никогда ни во что не хочет ввязываться. Вам же хуже, если вы куда заявите — затаскают, допросами замучают. Никто ничего никому не рассказывает, если не может извлечь из этого выгоды. А уж полиции помогать — совсем последнее дело. Этим никто заниматься не будет, и вы не будете. А у меня сегодня никакого желания нет хранить секреты.
Я взял у него бинокль и навел его на ложи. Они были почти пусты — наверное, все ушли в бар или в паддок. До скачки оставалось еще несколько минут. Да и что я мог увидеть? Я не знал его босса, разве что увидел бы человека, у которого на лице написано, что он очень богат.
— Там он? — боязливо спросил мой спутник, глядя на скаковую дорожку.
— Да вроде нет. Там вообще почти никого нет. Взгляните сами.
— Да нет, подожду еще. Пока скачка не начнется и все не подойдут. Вы мне скажете?
— Скажу.
Мы замолчали.
Я смотрел на его ботинки (теперь он сдвинул ноги), а он разглядывал запонки на манжетах своей бледно-розовой рубашки. Я поймал себя на том, что мне хочется, чтобы тот человек, его босс, был уже мертв. Чтобы его уже не нужно было убивать.
Трибуны постепенно заполнялись, теперь нас окружали люди, и нам пришлось встать, чтобы видеть дорожку.
— Возьмите, — протянул я ему бинокль. — Мы договаривались, что сначала ваша очередь.
Телохранитель взял бинокль и резким движением (точно таким же, каким он выбил мой бинокль у меня из рук) поднес его к глазам.
Сначала он навел его на место старта, но, за секунду до того, как прозвучал выстрел и лошади рванули с места, повернулся в сторону ВИП-лож.
— Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять. Не пришел, — сказал он.
— Уже стартовали, — привлек я его внимание.
Он повернулся к дорожке и (лошади делали первый круг) закричал:
— Давай, Харон! Жми, Харон, жми!
Несмотря на то что он был так захвачен происходящим, я все же забрал у него бинокль — уговор есть уговор: он сам предложил мне смотреть финиш, — когда лошади вошли в последний поворот.
Я смотрел, как Харон, на которого поставил мой новый знакомец, обгоняет на полкорпуса Белое Сердце — лошадь, на которую поставил я. Что ж! А мне опять придется рвать и выбрасывать билеты…
К моему удивлению, мой спутник не выказывал признаков бурной радости. Я опустил бинокль и обратился к нему:
— Вы выиграли!
Но он, видимо, уже давно не следил за тем, что происходило на дорожке. Глаза его были устремлены в сторону лож. Ему уже не нужен был бинокль. Он был спокоен. Потом он повернулся в мою сторону, но даже не посмотрел на меня, словно не был со мной знаком. Застегнул пиджак. Лицо его потемнело, он еле держался на ногах.
— Они там. Пришли на пятую скачку, — сказал он. — Вы извините, мне нужно идти. Получить указания.
Больше он ничего не сказал. Даже не попрощался. Наклонил голову и начал протискиваться сквозь толпу. Я еще долго мог видеть его спину. Продвигаясь в сторону ВИП-лож, он похлопывал рукой по правому боку, где под пиджаком у него была кобура. Бинокль он оставил мне.
Я разорвал свои билеты, а его, выигравшие, рвать не стал — положил их в карман: подумал, что он за своим выигрышем не пойдет.
И настоящее, и прошлое…
Вполне возможно, что привидения (если они существуют) имеют привычку поступать наперекор желаниям тех, в чьем доме они обитают: появляться тогда, когда им не рады, и исчезать, когда их ждут и хотят, чтобы они остались. Иногда, впрочем, с ними удается договориться, что подтверждают свидетельства, собранные лордом Галифаксом в Англии и доном Алехандро-де-ла-Крусом в Мексике.
Среди случаев, описанных этим последним, есть незамысловатая, но очень трогательная история одной старушки. Началась эта история году в тысяча девятьсот двадцатом, когда старушка была еще вовсе не старушкой, а совсем юной девушкой и знать ничего не знала о существовании — если это слово здесь уместно — подобных посещений или исчезновений. Она была компаньонкой немолодой и весьма богатой дамы и, помимо прочих обязанностей, должна была читать ей вслух романы, чтобы хоть как-то развеять скуку и хоть чем-то заполнить дни сеньоры Суарес Алдай, потерявшей мужа очень рано, но осужденной остаться вдовой навсегда (в городе поговаривали о некоем неудачном романе, пережитом ею вскоре после смерти супруга и гораздо сильнее, чем эта смерть — о муже ей было нечего или почти нечего вспомнить, — повлиявшем на то, что сеньора Суарес Алдай сделалась замкнутой и неприступной в том возрасте, когда такие качества женщины уже не могут способствовать усилению интереса к ней со стороны мужчин, но еще не могут превратить ее в объект насмешек).
От бездействия и скуки сеньора Суарес Алдай так обленилась, что даже читать сама не хотела, а потому требовала от своей компаньонки, чтобы та читала ей вслух о приключениях и переживаниях, которые с каждым прожитым сеньорой Суарес Алдай днем (а дни бежали монотонной чередой) случались, казалось, все дальше и дальше от ее дома.
Слушала сеньора всегда молча и внимательно и лишь изредка просила Элену Веру (так звали нашу девушку) повторить какую-нибудь сцену или диалог, словно не хотела забыть их навсегда, не сделав попытки хоть что-то удержать в памяти. Когда Элена Вера заканчивала читать, сеньора Суарес Алдай всегда говорила ей одно и то же: "У тебя чудесный голос, Элена. В тебя можно влюбиться за этот голос".
Именно в эти часы и появлялся обитавший в доме призрак. Каждый вечер Элена, поднимая глаза от страниц Сервантеса, Дюма или Конан Дойла, от стихов Дарио или Марти, могла видеть очертания фигуры еще довольно молодого, лет тридцати с небольшим, деревенского вида человека в широкополой шляпе (которую он тут же вежливо снимал) и в продырявленной во многих местах одежде (короткая куртка, белая рубашка и обтягивающие панталоны), — казалось, его изрешетили пулями. Однако на теле незнакомца никаких повреждений заметно не было, а лицо с пышными усами было загорелым и обветренным. Когда она увидела его впервые — он стоял за креслом сеньоры, облокотившись на его спинку и время от времени покачивая на ладони перевернутую тульей вниз шляпу, и казалось, очень внимательно слушал то, что Элена читала, — то чуть не закричала от страха, потому что, хотя в руках у незнакомца и не было оружия, грудь его была крест-накрест перехвачена патронташными ремнями. Но мужчина поднес к губам указательный палец и знаками попросил Элену не выдавать его и продолжать читать дальше. В выражении лица его не было ничего угрожающего. Застенчивая улыбка лишь изредка, в те минуты, когда Элена читала особенно мрачные сцены (или, возможно, когда он погружался в особенно мрачные мысли или воспоминания), сменялась выражением глубокой озабоченности, свойственным людям, не до конца сознающим разницу между реальностью и вымыслом. И девушка подчинилась, хотя в тот вечер слишком часто поднимала глаза от книги и смотрела куда-то поверх головы сеньоры Суарес Алдай, которая тоже начала поднимать глаза, словно беспокоясь, не съехала ли набок шляпка. "В чем дело, детка? — не выдержала она наконец. — На что ты там все время смотришь?" — "Все в порядке, сеньора. Просто глаза устают, и я даю им немного отдохнуть". Человек за креслом приподнял шляпу и поклонился Элене, выражая одобрение и благодарность. Объяснение удовлетворило старую сеньору, и впоследствии она ни разу не оглянулась и так никогда и не узнала о присутствии незнакомца, на которого девушка (а с того вечера она читала не только для сеньоры Суарес Алдай, но и для него) время от времени устремляла взор, чтобы получше его рассмотреть.
Он никогда не появлялся ни в какое другое время и ни в каком другом месте, а потому у Элены Веры за многие годы ни разу не выдалось возможности поговорить с ним, расспросить его, кто он или кем был когда-то, узнать, почему он приходит слушать ее. Она предположила, что он мог быть героем того самого давнего и печально закончившегося романа сеньоры Суарес Алдай, но с уст сеньоры никогда не сорвалось ни единого признания — а ведь к ним так располагали все те сентиментальные и трагические страницы, которые читала ей Элена Вера, да и сама Элена Вера столько раз за долгие годы пыталась подобраться к этой теме во время бесконечных вечерних разговоров. Возможно, все это были лишь сплетни, и в жизни сеньоры не было ничего, о чем стоило бы рассказывать. Не потому ли она хотела слушать чужие истории, далекие от ее жизни, невероятные? Не раз испытывала Элена искушение сжалиться над старушкой и рассказать ей о том, что происходило каждый вечер за ее спиной, поделиться своей маленькой тайной, сообщить о присутствии мужчины в этом с каждым днем все более печальном и пустынном доме, где иногда по нескольку дней и ночей подряд звучали только два их женских голоса — с каждым днем все более глухой и старческий голос сеньоры и с каждым днем чуть менее красивый, звучный и живой голос Элены Веры, который, вопреки предсказаниям, так и не завоевал ничьей любви, по крайней мере любви кого-то, кто оставался бы с нею и к кому можно было бы прикоснуться. Но всякий раз, когда Элена готова была поддаться искушению, она вспоминала, как мужчина поднес палец к губам, приказывая ей молчать, и как потом не раз повторяли этот приказ его насмешливые глаза. И она молчала. Меньше всего на свете ей хотелось бы рассердить его.