– Ненавижу! – крикнула девочка. И, птицей взлетев на гранитную стойку перил, бросилась в воду.
– Помогите! – крикнул мужчина неожиданно мелодическим тенором, подбегая к перилам и свешиваясь в сторону воды, но прыгнуть вслед не решаясь.
Девочка, видимо, обо что-то там трахнулась под водой, потому что она долго не всплывала, а когда всплыла, то двигалась вяло и бессознательно, снова медленно погружаясь. Я бросился вслед за ней, но с таким расчетом, чтоб упасть в воду как можно дальше от берега, туда, где поглубже. Вынырнул я благополучно, ощущая на своем лице и губах легкую аммиачную вонь. Кусок девочкиного платья еще колыхался над водой. Я подплыл к ней и обхватил рукою ее бесчувственное тонкое тело. Плыть обратно, загребая одной рукой, было очень трудно. Я держал к далекому спуску. Наконец мы приблизились. Здесь, на спуске, собралась уже маленькая толпа. Особенно разорялась бежавшая вслед за девочкой пара: дебелые мужчина и женщина что-то кричали, размахивая руками. Как только мы подплыли, девочку вырвали из моих рук, а меня, уже вторично за вечер, схватили многочисленные цепкие пальцы.
– Ах ты дурочка! – слышал я чей-то толстый плачущий голос.
– Меня-то пустите! – закричал я. – Я не хочу к вам обратно, будьте вы прокляты!
– Да помогите же, видите, человек не в себе! – вибрировал над моим ухом чей-то мощный убедительный бас.
– А пошли вы все на…! – крикнул я, отбиваясь.
Но тут силы оставили меня, и я стал тихо терять сознание. Последнее, что я увидел, были стройные гармонические массивы старинной арки, восходящие надо мною в светлеющем небе майской прекрасной ночи…
Впрочем, сознание иногда ко мне возвращалось. Меня куда-то несли, где-то клали. Кто-то подходил ко мне и брал за руку. В голове работал какой-то зуммер, так что речей я не различал. Единственная фраза, которую я услышал перед тем, как погрузиться в небытие, была произнесена деловым, будничным тоном.
– Делириум тременс! – сказал мужчина, одетый в белое. – Запишите, Марья Васильевна…
***
Вот уже месяц, как я нахожусь в больнице. Я все-таки достиг устья Мойки: психушка, куда меня поместили, находится на пересечении ее с рекой Пряжкой, при самом впадении в расширяющуюся горловину Невы, которая здесь не Нева уже, собственно, а Финский залив, море… Нет, не подумайте, с головой у меня все в порядке – отделение наркологическое. Лечат меня принудительно от любви к алкогольным напиткам.
Чувствую я себя хорошо, спокойно так. Ну, да оно и понятно – ведь и лекарства там всякие, само собой, как сказать, ну, то есть да – успокаивающие душу…
Один раз только я поволновался – когда Зина перестала ко мне сюда приходить. Появилась она надо мной, как только я оклемался, что было совсем не сразу. Я ей обрадовался – она хорошая девушка, добрая, милая… да… А тут вдруг пропала и перестала совсем приходить. Я как-то томился, места себе не находил, что называется, даже, верите ли, плакал в подушку… А потом, по прошествии двух недель приблизительно, снова она пришла. Оказалось, был у ней приступ какой-то женской болезни: врачи ей сказали, что она не сможет родить. Я ее, как мог, успокаивал; ели мы вишни, принесенные ею с базара, сидя рядком на казенном моем шерстяном одеяле…
Диминой матери я звонил из больницы: он умер несколькими неделями ранее – попал, что ли, под машину по пьянке. Больше ничего ни о ком не слышал, да и немудрено – город большой, всякое может в нем затеряться…
Самое мое любимое сейчас занятие – глядеть из окна. Под окном растут больничные тополя; листья деревьев уже стали летними – налились, потемнели, покрылись глянцем. Но и сквозь них видны какие-то пакгаузы, трубы, сараи, краны… И между ними – маленький кусочек восходящего, горе отлетающего пространства – то белого, то голубого, поблескивающего, несмотря на свою малость, тысячью искр при дневном сильном солнце. Это – море. Глядеть на него – и радость, и мука, ибо чудится там, за далью, какая-то светлая, неземная отчизна… Как бы попасть туда, в этот счастливый край?
1980
СЕРГЕЙ КОРОВИН
Бумеранг
С того момента, когда Канительников снова пришел в этот подвал, сел на деревянную лавку и официант сказал ему: здорово, мол, и так далее и поставил перед ним первую кружку, он так ни разу и не поднял глаза, не притронулся к пиву, не пошевелился – прислушивался: не оплетают ли его, как прежде, душистый хмель и синий мох, не покрываются ли плесенью волокна одежды, не заползают ли под кожу проворные корневища в поисках питательных веществ? Но никакого движения не обнаружилось. А вокруг пили и смеялись праздные инженеры и техники, пехотные капитаны и прочие, – им дела не было до какого-то доходяги, который, судя по всему, развязал свой носовой платок с медяками, чтобы обмочить жидкие усы.
– Видишь, на кого я похож? – обратился он наконец к своей кружке. – Что же делать мне такому? Ну, чего ты молчишь?
– Пиво пить, – ласково ответила мудрая вещь.
Канительников послушно приник. И с первым же глотком в узилище, где томилась канительниковская душа, как рембрантовская Даная, проник Джон Ячменное Зерно. Он пролился, как золотой дождь, смешался с нею, наполнил, превратил пустынные барханы в весенний оазис с райскими птицами.
Пока его душа предавалась плотским утехам, Канительников прислушивался и гадал, кто ж это попискивает у него в животе от восторга, кто это там такой повторяет: «Ах, Джонни, Джонни, зернышко ты мое, что ты со мной делаешь? Ах, как хорошо, ох, как хорошо!» Канительников, который относил себя к материалистам, который всегда полагал, что у него в середине нет ничего, кроме штатных, положенных внутренностей, собственного дерьма и сомнительной крови, очень удивился, потому что вдруг ощутил себя сыном природы, ее любимым ребенком, одушевленным звеном в единстве полезных насекомых и целебных растений – необходимой частицей круговорота воды и мысли.
– Что ж это за скотская такая жизнь, – вознегодовал его разум, просветленный движениями души, – что ж это за скотская такая жизнь, когда, только выпивши, чувствуешь себя человеком?
Но тем не менее у Канительникова слезы навернулись, когда новая волна блаженства просто растерзала на части клубочек Господнего дыхания на его прыгающей диафрагме. Он слышал их счастливое шуршание:
– Хау ду ю файнд ми? – спросил Джон свою возлюбленную, явно напрашиваясь на комплимент.
Ах, боже мой, он еще спрашивает! Разве ты не видишь? Да мне никогда не было так хорошо, чтоб ты знал! Никогда, ни с кем! – торопливо ответила душа Канительникова, совершенно уверенная в искренности своего признания. Ей припомнились гадкие водочные отрыжки, истеричные приставания слабоумного вермута, педерастические попелуйчики шампанского, животные выходки нахрапистых усатых коньяков, ежедневные побои грубого невоспитанного портвейна. А спирт? Это же вообще – страшно вспомнить – бандит, гангстер какой-то, маньяк, вурдалак! Вот уж подонок так подонок!
Сердце ее сжалось, и она всплакнула на веснушчатом плече молодого шотландца: «Боже мой, до чего мне с тобой хорошо. Ты даже представить себе не можешь», – лепетала она сквозь слезы.
– Уотс зе мэта? Уот хэпенд? Уот эбаут? – всполошился Джон и бросился ее успокаивать – вытирать слезки, целовать щечки. – Бат доунт!
– Никогда, ни с кем… – горячо шептала душа Канительникова в его рыжие патлы. – Ах, это такие подонки, такие сволочи! Боже мой…
Джон Ячменное Зерно почувствовал себя смущенным, польщенным и в благодарность за признание его неоспоримых мужских и человеческих достоинств готов был немедленно выслушать все самые женские откровения, самые разрушительные сокровения даже из тех, две унции которых достаточно, чтобы пустить ко дну Шестой американский флот, – две унции!
– Тел ми, – взмолился тот, кому не терпелось совершить очередной подвиг во имя любви. – Тел ми… Уай ду ю край ит уил би O.K. ( Что в переводе на человеческий означало: мол, не надо ничего выдумывать, и все будет O.K.)