О родовом имении Панчиных под Москвой был наслышан весь свет столицы. За главой этого почтенного семейства – графом Иваном Евсеевичем Панчиным – издавна тянулся длинный и пышный хвостище всяких шутливых и невероятных историй, но более другого он был известен устройством своих «гастро-столов» и званых обедов.
Многие в тайниках души так рассуждали: служба государева не волк – в лес не убежит, а у славного Панчина пропустить тушеного чугинского зайца! – это, брат ты мой, преступление...
– О-ох, и затейник он на сей счет господа! Зело, зело...
– Чертяка, черт его дери! Лучше Ивана Евсеича, вот крест, дорогие мои, никто на Москве не заворачивает ни телятины, ни рябчиков с брусникой, ни холодца с «тещиным» хреном, ни суточных щец с кашей. Уж право дело, краше застрелиться, нежли отказаться от его щедрот!..
Сам Иван Евсеевич, тертый калач, в гастрономических изысках уступавший разве царским ассамблеям[1] да еще десятку знатнейших фамилий на Москве, заслышав в свой адрес хвалебные оды, спешил накинуть на себя маску человека искушенного, якобы неприступного к лести и мало говорящего...
Он как-то значительно поджимал губы, выпирал живот, при этом не забывал улыбаться голым – по моде – лицом, кому-то кивал и раскланивался... и все это было полно такого таинственного благородства, достоинства и значения. Ладно, мол, все хорошо до поры до времени! Est modus in rebus[2] , так-с сказать. А ежели возьмете меня за бока всерьез, со всей своей похвальбой да признательностью, – честное слово, сами не рады будете! Глядишь, загордею в чванстве своем, и выйдет для всех несусветный конфуз... Перестанет граф Панчин закатывать столы с вином да заедками, что тогда?
Впрочем, попытка «шантажа» важных гостей подобным конфузом не шла дальше забавных штрихов к портрету: поджатых губ и дерганья бровями. Граф гордился и дорожил золотым списком своих именитых персон. Знающие люди с благоговением и завистью шептались: что-де под Рождество прощелыгу и выскочку Панчина осчастливил своим заездом сам государь Петр Алексеевич со своей видной свитой. Были при царе и его верные учителя, прославленные в чудесных делах Петра под Азовом: генералы-победители Алексей Семенович Шеин, Патрикий Гордон, Франц Лефорт и Артамон Головин! В отряде последнего, при взятии турецкого Азова, были царские Потешные, уже сформированные к тому году[3] и называвшиеся полками – Преображенским и Семеновским[4] .
То-то, сказывают, было веселье! Иван Евсеевич превзошел сам себя: зная пристрастия пылкого молодого царя, его большую охоту до кораблей и фейерверков, – устроил шутихи на всю усадьбу, да так лихо, что едва не спалил собственный особняк со всеми домочадцами! Однако государь был растроган и доволен заботами и устройствами графа. Петр сверкал очами, хлопал по плечу хозяина и, поднимая пенный кубок, говорил: «Ей-Бо, удружил, Иван Евсеич! Удружил, чаровник! Не забуду...»
А потом по просьбе гостей царь послал гонца за своими музыкантами, и хотя он был не большой почитатель до музыки – дудок и скрипок, но в тот вечер выдавал коленца будь здоров и плясал «камаринскую»[5] с душой, вместе со всеми. И диковинно, и весело было видеть, как государь, будучи высотой как пожарная каланча, то целовал, то щипал семерых расфуфыренных в пух и прах уродцев своей «музыкантской» свиты; а потом вдруг на радостях поднял за голову вверх одну карлицу – Аргиопу – и подбросил чуть не до потолка... ловко поймав ее, визжащую благим матом, на руки, чем немало потешил хмельных гостей и до смерти перепугал несчастную, у которой после сего «кульбита» непоправимо испортился головной убор, увенчанный двухмачтовой бригантиной из парчи и атласа с раздутыми парусами.
Однако Петр Алексеевич и в ус не дул на все причитания Аргиопы; подмигнул ей котом, вместе с другими сотрясая раскатистым смехом стены; а чуть погодя, дергая пунцовой щекой, приказал ливрейному холопу Степке поднести «гречецкой царевне» полную чарку вина и выпить за его здоровье и русский флот. Что силком и было проделано под клики восторга и гром аплодисментов.
* * *
– О-о-осип! Черт тебя носит! Где ты, бес тебя возьми?! – Иван Евсеевич залпом опрокинул рюмку смородиновой наливки; душевно крякнул, утер платком серебряные усы и тут же наполнил из пузатого графинчика новую.
– Я-у! – В белых с позолотой дверях покоев графа появился дворецкий.
– Следует сразу как штык возникать, Осип, когда тебя барин кличет.
– Я-с тут. – Осип пригнул виновато голову.
– Ты, право, остолоп, Осип. Ну-т, чего рожу свою козлину воротишь? Небось, пьян, каналья? Экий ты голиаф[6] водку жрать!
– Никак невозможно-с, ваше сиятельство. Мы-с меру знаем. Мы-с в ожидании ваших распоряжении.
– Кто это «мы-с»? – Граф вновь, не церемонясь, опрокинул рюмку. – Уж не себя ли ты, шельма, называешь «мы»?
– Никак нет-с, государь мой. – Дворецкий шибче прогнулся в поясе. – «Мы-с» – это вся ваша, стало быть, челядь. Чаво изволите, барин?
– Шампанское завезли для чествования голландского жанру?
– Так ить... еще за три дня-с как... до великого торжества, стало быть, идут приготовления. Все под дозором, батюшка. Артельщики из Москвы, с Сусанинских складов доставили даве горы всякой всячины. Тимоха и Федька Кочан в разделке телятину со свининой рубють... и поварские все при делах... Вся, так сказать, каруатида под ружье... гы-гы-ы!.. поставлена...
– Дурак! Причем тут кариатида? Ты хоть знаешь, что это? Ни ухом, ни рылом, тьфу, благословенное семейство! Вот тебе и «гы-гы-ы», – передразнил граф. – Слышал звон, да не знаешь, где он, бестолочь... Я не о том тебя спрашиваю. Шампанское завезли?
– А то! Не сумлевайтесь, батюшка, три по три дюжины коробов, как приказали, стал быть, понимаешь...
– Да я-то понимаю, Осип. Ладно, сгинь, нечистый. Развели тут! Да гляди в оба! У-ух! Все волоса лично повыдергаю, ежли что... У вас сутки на все про все!
Дворецкий, кланяясь и поправляя полу расшитой серебряными галунами ливреи, исчез. А отставной полковник Панчин, с досадой посмотрев на молчаливый графин, ухватил его за журавлиное горло и щедро плеснул себе с верхом третью рюмку. Мрачно глядя на черную, с огненной зарницей, наливку, граф взбугрил желваки под кожей: