Находясь по ранению в Ваших краях, я был несказанно рад узнать, что здоровье Ваше идет на поправку, и жизни Вашей более ничто не угрожает. В сем вижу я неоспоримую заслугу Ваших глубоко мною уважаемых домочадцев, кои порадели обеспечить Вам надлежащий уход и, главное, покой душевный, без которого немыслимо выздоровление Ваше. Выражая Вам свое глубочайшее и трепетное почтение, вместе со всей армией льщу себя надеждою вскоре вновь увидеть Вас в наших рядах, ибо воистину прискорбные вещи происходят здесь в Ваше отсутствие. Будь Вы по-прежнему с нами, разве отдали б мы на поругание неприятелю первопрестольную нашу Москву? Разве отступили бы мы без боя с поля славной Бородинской виктории, и разве горела бы сейчас подожженная с четырех концов Москва, когда бы на военном совете в Филях, где было принято сие позорное решение, звучал бы и Ваш голос?
Льщу себя, однако же, надеждой, что прискорбное сие событие не явится для Вас новостью и не послужит ухудшению Вашего драгоценного здоровья. Думается, домочадцы Ваши, при всем своем радении о Вашем покое, не посмели утаить от Вас сие печальное известие, ибо сокрытие оного было бы величайшей низостью и предательством в отношении столь доблестного сына Отечества, как Ваше сиятельство.
За сим остаюсь с глубочайшим почтением и с надеждою вскоре видеть Ваше превосходительство во главе победоносных русских полков
Ваш покорный слуга
Гвардии капитан Алексей Щеглов”.
– Уф! – сказал пан Кшиштоф, пошевелил затекшими, испачканными чернилами пальцами, без спроса налил себе водки и залпом опрокинул рюмку. – С детства ненавижу чистописание!
– Хотелось бы ознакомиться, – сдержанно заметил Лакассань, указав глазами на письмо.
– Да сколько угодно, – разрешил довольный собою пан Кшиштоф, придвигая к нему бумагу. – Впрочем, вы ведь не читаете по-русски... Если хотите, я переведу.
– Я читаю по-русски, – заверил его Лакассань. – Писать я бы не отважился, но прочесть написанное как-нибудь смогу. Ну-ка, ну-ка, что тут у нас...
Он взял письмо со стола и, держа бумагу на отлете, углубился в чтение. Процесс этот явно был для него мучителен: читая написанный на чужом языке текст, Лакассань хмурился, морщился, водил по бумаге пальцем и шевелил губами, словно пытаясь таким образом облегчить себе это тяжелое занятие. Наконец, он дочитал до конца и аккуратно опустил письмо на стол.
– Недурно, – сказал он. – На мой взгляд, слабовато, но в целом недурно.
– Слабовато? – переспросил пан Кшиштоф. – Позвольте-ка...
Он взял письмо, быстро перечитал его и, на минуту задумавшись, быстро дописал постскриптум.
“P. S. Умоляю Вас, Ваше превосходительство, возвращайтесь поскорее к войскам, ибо без Вас судьба кампании будет решена в ближайшее же время – окончательно, бесповоротно и в самом дурном для нашего возлюбленного Отечества смысле. Москва сдана без боя; очередь за Петербургом. Командование наше пребывает в нерешительности, армия деморализована и наполовину разбита. Писать об этом страшно, но приходится признать, что, потеряв Вас, мы потеряли Россию”.
– Вуаля, – сказал он, передавая письмо Лакассаню, – извольте ознакомиться. Так сказать, последний крик души – простой, недалекой, но полной горячего патриотизма.
Лакассань прочел и вернул письмо пану Кшиштофу.
– Ну что же, – сказал он, – пусть будет по-вашему. Хотя, на мой взгляд, пуля все-таки надежнее. Почему бы вам просто не пристрелить его, Огинский?
– Я уже объяснял вам, почему. Почему вы не пойдете и не сделаете этого сами? Боитесь? Ждете, чтобы я таскал для вас из огня каштаны? Перестаньте действовать мне на нервы, Лакассань. Лучше подумайте о том, как доставить письмо адресату.
Он помахал письмом в воздухе, чтобы чернила поскорее просохли, и несколькими излишне резкими, раздраженными движениями запечатал его. Затем он надписал адрес: “Его Высокопревосходительству князю Петру Ивановичу Багратиону, в собственные руки” , – и передал письмо Лакассаню. Француз подул на адрес и спрятал письмо за пазуху.
– Что же, сударь, – сказал он, вставая, – не смею вас более задерживать. Я постараюсь, чтобы письмо попало по адресу сегодня же, в крайнем случае, завтра. От души советую вам не делать резких движений и оставаться на месте. Учтите, более я не намерен терпеть ваши штучки, которые вы столь изящно именуете превратностями судьбы. Ступайте к себе в номер и ждите известий от меня. Вам все ясно?
Огинский молча кивнул, избегая смотреть ему в глаза. Внутри у него все дрожало. У него было такое ощущение, словно он только что избежал неминуемой мучительной смерти. Облегчение, которое испытывал пан Кшиштоф, глядя на удаляющуюся спину Лакассаня, было столь огромно, что он с превеликим трудом удерживался от рыданий.
Немного придя в себя, он стал обдумывать ситуацию и пришел к выводу, что опять угодил из огня да в полымя. Багратиона, который одним своим присутствием создавал угрозу его благополучию, теперь можно было смело сбросить со счетов: если печальное известие и не убьет князя, то, по крайней мере, надолго займет его мысли, отбив всякую охоту размышлять о таких мелочах, как какой-то подозрительный гусарский поручик. Но теперь место раненого генерала занял живой, совершенно здоровый и полный энергии Лакассань, который был для пана Кшиштофа вдесятеро опаснее всей русской армии со всеми ее генералами и маршалами. Избавиться от этого холодного убийцы будет гораздо сложнее, чем от измученного ранами и лихорадкой Багратиона; пан Кшиштоф в полной мере осознавал опасность, которой подвергался, и это сознание начисто лишило его покоя. Выпив еще одну рюмку водки, он окончательно сформулировал для себя аксиому, которая в данный момент управляла его жизнью: пока Лакассань жив, покоя пану Кшиштофу Огинскому не видать, как своих ушей.
Лакассань между тем, помахивая тросточкой, праздной походкой дошел до дома князя Зеленского, адрес которого дал ему пан Кшиштоф, и стал прогуливаться взад-вперед перед воротами с видом человека, которому некуда девать время. Вскоре ему повезло: из низкой калитки, пригнувшись, вышла дворовая девка, неся в руке корзину для покупок. Крутанув тросточкой, Лакассань подошел к ней, остановил и вступил с нею в какой-то негромкий, но очень серьезный разговор.
Глава 7
Во второй половине сентября княжна Мария получила письмо из города, написанное, судя по обратному адресу, предводителем уездного дворянства графом Федором Дементьевичем Бухвостовым. Мария Андреевна помнила Бухвостова еще по предыдущим приездам сюда. Это был веселый и добродушный толстяк, некогда, по слухам, являвшийся душой любой компании и в незапамятные времена стяжавший себе славу лихого гуляки и первейшего в уезде дамского угодника. Те времена, однако же, давно остались позади, и теперь, в свои пятьдесят с чем-то лет, граф Бухвостов казался юной княжне древним стариком, едва ли не ровесником ее покойного деда. Судя по тону, в котором было составлено полученное Марией Андреевной письмо, добрейший Федор Дементьевич все еще бодрился, не желая признавать, что состарился. Его записка была полна шуток и игривых намеков, но шутки эти уже основательно попахивали плесенью – так, по крайней мере, показалось княжне. Смысл же письма сводился к тому, что в двадцатых числах сентября граф Бухвостов намеревался дать у себя дома большой бал, видеть на котором княжну Вязмитинову он почел бы за величайшую честь и неописуемое счастье.
Поначалу княжна твердо решила, что никуда не поедет. До балов ли ей было, в самом деле?! С тех пор как она вернулась к жизни, которую в обществе принято полагать нормальной, ее не покидало сосущее ощущение пустоты и одиночества. Она вовсе не была изолирована от общества: соседи приезжали к ней с визитами, и несколько раз она выезжала с визитами сама, но все это было не то. Веселая трескотня женщин и глубокомысленные рассуждения мужчин казались ей никчемными и пустыми, как писк резвящихся в амбаре мышей. Она смертельно уставала от общения с этими людьми уже на пятой минуте визита и с трудом дожидалась момента, когда можно было откланяться и уйти, не нарушая приличий.