Солнце еще только вставало, красное и студеное. Лежал снег. Мы завтракали не торопясь. Останьтесь, просила Криста Т. Но мы уехали.
Если бы мне было дано придумать нас, я дала бы нам время.
20
Ну а теперь о смерти. Ей понадобится целый год, и тогда она сделает свое дело, не оставив места сомнению в том, что достигла, чего хотела. Смерть не боится устоявшихся определений, ибо нуждается в них. Вот почему о ней немногое можно сказать.
Нам придется, следовательно, говорить об умирании.
Оно возвестило о себе огорчительным нарастанием усталости, которое поначалу не бросалось в глаза. Безмерно устала, говорила она. Врач прописывал ей укрепляющие средства. Смертельно устала. Убийственно устала. Теперь мне уже трудно подниматься по лестнице. В каком смысле «уже»? Именно теперь, когда мы собрались переезжать… Что это значит: именно теперь?
Однажды утром она теряет сознание. Она опускается на сундук, привалясь к стене, так ее и находит Юстус. Это случилось в марте, за две недели до переезда в новый дом.
После первых же анализов в больнице выясняется: слишком поздно. Содержание гемоглобина упало ниже критической границы. На этой стадии мы бессильны.
После переливания крови к ней возвращается смутное, неустойчивое сознание. Во всяком случае, она поняла, что едет. Куда? — слабым голосом спросила она. И поскольку граница уже перейдена, в стране, где она находится теперь, действуют другие законы, и ей ласковым голосом лгут: не тревожься, Кришан, в Г. уход гораздо лучше.
Улыбаться она не может, но все-таки хочет проявить участие, слабость еще не достигла той степени, когда перестают считаться с другими.
Ну и фокусы я выкидываю, говорит она. Тут сознание снова ее покидает.
В Г. уже знают о ее состоянии. Ее сразу кладут в палату для умирающих. Боже мой, говорит сестра. Такая молоденькая! И еще в ее положении…
Когда год спустя Криста Т. действительно умирала, ее не стали класть в ту же палату: Юстус боялся, как бы она не узнала помещение, если еще раз придет в себя. Просто кровать ее отгородили ширмой.
Страха она поначалу не испытывает, у нее нет сил, чтобы осознать опасность. Балансировать на краю смертельной опасности — это очень точное выражение, действительно, пребывание на этом рубеже можно себе представить лишь как балансирование. Должно быть, есть «там» и тень смерти, потому что «там» вообще царит предельная неопределенность красок, форм, звуков, запахов. Человек перестает видеть и слышать, но перестает также испытывать боль и страх. Границы, вероятно, расплываются, собственные очертания словно бы увеличиваются, но зато, как это порой бывает во сне, человек перестает четко отделяться от своего фона. Начинается взаимопроникновение, стирание границ, которое можно почувствовать и даже сохранить в неясном воспоминании, удивительном, странном, волнующем, но не совсем новом: как это можно объяснить? Воспоминание не будет длительным и уж наверняка не будет страшным.
Страх приходит вместе с сознанием, как шок. Наверно, я очень больна? — можно спросить сестру, приходя в себя. Сестра, конечно, начнет возражать: да что вы, да откуда вы это взяли!
Впрочем, сестра не возражает. Она только говорит: случаются порой чудеса, я сама собственными глазами не раз их здесь видела.
Вокруг кровати толпятся врачи, перекидываются латинскими названиями, может быть, они слишком понадеялись на затуманенность сознания пациентки, в пылу спора сказано слово, которого ей слышать не следовало: лейкемия.
У меня это самое, фрау доктор, скажите мне, пожалуйста, правду, я хочу знать правду!
Да что вы, да откуда вы это взяли!
Но если правда выглядит так, как она выглядит, можно обойтись и без нее. Тогда уж лучше она послушает, что ей с готовностью, хотя и чуть многословнее, чем нужно, объясняют врачи: об опасной и безобидной форме любой болезни, о болезнях, которые поначалу ведут себя безобразно, потом же становятся простыми и доступными, и тогда за ними можно следить, их можно перехитрить и даже урезонить — ну, почти как человека. В них и на самом деле есть что-то человеческое, в этих болезнях, и переоценивать их просто смешно. Они нам подвластны. Взгляните, к примеру, на свой гемоглобин: мы его полностью контролируем. Конечно, она, ваша болезнь, будет еще взбрыкивать, и не раз, между прочим, но прийти к власти она больше не сможет. К власти пришли мы, вернее, вы, вы сами.
Я, трезво думает Криста Т. Последняя искренность, теперь она знает, что это такое. И ни в чем она теперь так не уверена, как в том, что никуда не уйдет, раз уж снова «пришла в себя». Приказы из округов, решения которых обсуждению не подлежат. Из тех же округов также не подлежащий обсуждению поступил приказ жить — в виде сигнала величайшей опасности: смертельного страха. Страха перед замкнутым пространством. Но есть еще ночи, когда она знает это не так твердо. Я хочу жить и должна умереть. Мое «я». Оно не просто может, оно должно погибнуть. И не когда-нибудь там через годы, десятилетия — то есть никогда, — а очень скоро. Уже завтра. Сейчас.
Один раз она заговорила об этом полунамеками, вечером того июльского дня, когда мы видели ее в последний раз, когда меня напугали происшедшие с ней перемены, про которые она сказала мне: я постарела, когда мы вместе искупались и вместе пообедали за круглым столом. К тому времени она уже провела несколько недель дома, в своем новом доме, и со дня на день ждала рождения ребенка. Надо полагать, она не опасалась больше повторения тех первых ночей в больнице и потому заговорила о том, о чем мы так напряженно молчали весь день. Она не называет страх по имени. Она говорит «шок», она говорит «одиночество», все сплошь вспомогательные имена. Будто существует табу, признанное ею, будто слово «страх» отныне и навсегда есть лишь другое название смерти. Должно быть, она поняла, что бороться со смертью и бороться со страхом по сути одно и то же. В тот июльский вечер она отрывочно, намеками изобразила это состояние как возмутительное, невообразимое, почти неприличное. Как недостойное и невыносимое. Должно быть, она заодно призналась себе, что в таких случаях самообман и спасение очень схожи друг с другом, обманчиво схожи. Мне кажется, она почти умышленно приняла обман как спасение и жила в нем.
В советах примириться недостатка не было: поверьте слову, в тридцать лет все действительно важное уже позади. Молодой врач, который любит изображать циника, говорит это как парламентер противника. Сделать собственный разум соучастником «противной стороны». Принять предложение, несколько тяжелых дней и ночей, разумеется, не без того, зато уж потом ты «проскочил». Обрел мир и покой. Плата за то, что примирился. Цена примирения, которая всегда ниже истинной стоимости утерянного или уступленного предмета.
Нет, господин доктор, я знаю, чего вы добиваетесь. Но мой случай выглядит иначе: у меня все самое важное еще впереди. Что вы на это скажете?
И тогда противник отзывает своего парламентера, и тот бежит с развевающимся знаменем. Да я не всерьез, просто так, разговорчики. Конечно же, вы правы, вы с этим справитесь, вот посмотрите, несомненно справитесь.
Тебе даже позволили доносить ребенка, говорит Юстус. Разве ты не понимаешь, какой это добрый знак?
Ребенок? — сказала женщина-врач. Я бы дорого дала, если бы мы могли осмелиться сейчас на хирургическое вмешательство.
Ты справишься, говорит Юстус. Что за глупости, несомненно справишься.
Ее укладывают на носилки и выносят из смертной комнаты. Каждый жест сестры исполнен триумфа, только она слегка переигрывает. Чудо, да-да, оно самое. Не надо омрачать ее радость. Давно уже ни одно чудо не казалось ей таким ослепительным. А виновник торжества напрасно ждет его сияния. Он ощущает близкое родство слов «чудо» и «чудовищно» и про себя возражает, что кто-то здесь так неумеренно ликует за его счет, но потом осознает, что ему надлежит взять на себя ответственность за безукоризненное функционирование своего чуда.