Оказывается, она усмотрела в истории Гюнтера все атрибуты «дела» и не понимала, почему бы ей, хорошенько перемешав все атрибуты, не предложить их руководству группы в качестве уже готового блюда, к которому ничего больше не требуется, кроме ложки. Так и случилось. Гюнтера освободили от его обязанностей. На собрании он признал, что допустил серьезные ошибки, что критикуют его по заслугам, просто он не сразу это осознал. Он попытается отыскать подспудные причины своей несостоятельности в себе самом. В тот вечер Криста Т. впервые думала о Гюнтере, до сих пор она думала только о Косте, только о нем.
Между прочим, мы все при этом присутствовали, и Костя, и белокурая Инга, и Криста Т., ибо Гюнтер давал свой пробный урок перед большой аудиторией. Мы порой завидуем древним — ах, мол, какие у них были богатые возможности, речи на форуме: «А Брут, бесспорно, честный человек», и главное — дуэли, без этого тогда не обходились, и еще — «В лицо перчатку ей он бросил и сказал: „Не требую награды“». Нам тоже представлялись великие возможности, мы либо использовали их, либо упускали, но пребывали в твердом убеждении, будто мы их недостойны. Вот и Гюнтер считал себя недостойным, и это понятно: чего стоит какой-то пробный урок против речи Марка Антония на форуме? Чего стоит Костя против Брута, а 11-й класс школы имени Песталоцци и однокурсники Гюнтера против собрания римских граждан? Свой урок Гюнтер выстроил по методическим разработкам, которые дала ему фрау Мрозов. Казалось, будто и ученикам эти разработки давным-давно известны, во всяком случае, они покорно и даже охотно приняли эту игру в вопросы и ответы, что, в свою очередь, безошибочно подводило урок к намеченной цели. Цель же выглядела следующим образом: на материале шиллеровского «Коварства и любви» докажите преобладание общественных мотивов над личными в поведении Фердинанда.
Но Гюнтер не дошел до цели.
Позднее мы затруднялись вспомнить, с чего все началось. Может, его ожесточила уже та хорошенькая, кареглазая девчушка, которая, не моргнув глазом, заявила, что Луиза Миллер по-мещански экзальтированна. И что в новом обществе несчастная любовь уже не причина, чтобы лишать себя жизни. Все согласились: такого уровня мы уже достигли. Наверное, это и был поворотный пункт, с которого все стремительно полетело под раскат. Гюнтер увидел в этом свою великую возможность и воспользовался ею. Мы все были свидетелями его падения, и сам он, когда отстаивал право на трагедию в современной любви, окончательно сбив с толку своих учеников и до судорог возмутив фрау Мрозов, сам он тоже видел, что падает, но не пытался повернуть назад. Он знал, что делает, он не стал дожидаться разбора урока, едва прозвенел звонок, он схватил свои книги и выскочил из класса.
Вот тут Криста Т. пришла в учительскую к фрау Мрозов и Косте, потому что Костя успел прийти туда раньше, и когда Криста открыла дверь, они отпрянули друг от друга. Фрау Мрозов благоговейно ловила каждое слово Кости, это знали все, и наиболее удачные шуточки по этому поводу отпускал сам Костя до тех пор, пока у остальных не пропала охота насмехаться над одинокой женщиной, которая повидала в своей жизни такое, что нам и вообразить трудно, которая прошла через испытания, на наш взгляд, нечеловеческие. Потому-то нам и полагалось молчать, когда она говорила: вы крайне наивны, и это еще мягко сказано.
Гюнтера же надлежало разобрать не как Гюнтера, а как пример того, куда скатывается человек, оказавшийся в плену субъективизма. Так все и произошло: человек по имени Гюнтер и дело о субъективизме были отделены друг от друга, и фрау Мрозов после собрания, на котором все руки были подняты единогласно — и моя, и рука Кристы Т., и Костина, и Ингина, — именно она, фрау Мрозов, подошла после собрания к Гюнтеру, протянула ему руку и даже обняла за плечи. Гюнтер держался как замороженный, но он держался.
Так выглядела эта история, если строго придерживаться фактов. Но правда выглядела не так. Теперь об этом можно говорить спокойно, Костя и сам написал об этом в письме Кристе Т., которое я прочла. Порой, писал он, все говорит против человека, и он не может оправдаться, а между тем он не виноват. Или виноват, но не так, как считают остальные. Здесь Костя имеет в виду не Гюнтера, а самого себя. Спустя десять лет Криста Т., без сомнения, согласилась с ним: когда разбиралось дело Гюнтера, Костя больше не был виноват. Ибо в тот час, когда Гюнтер рисковал головой во имя своей любви, Костя начал по-настоящему любить белокурую Ингу и потому не осмелился открыть рот для признания: я отбил ее у Гюнтера, просто так, шутки ради, из-за этого он и потерял голову. Здесь шла речь уже не о шутке, не об ошибке, а о человеческой судьбе. Вот почему Гюнтер и не осудил Костю за молчание. Костя же выглядел трус трусом, мы все так думали. Я и по сей день думала бы точно так же, не прочти я Костиного письма, а в том письме следующие фразы: «Инга, моя жена, болела много лет подряд. Поэтому моя жизнь не сложилась так, как должна бы…» Впрочем, по тону письма было видно, что он ни о чем не жалеет.
Не знаю, что смогла увидеть Криста Т. на этом пробном уроке. Знаю только, что в тот же самый день она навсегда распрощалась с Костей под липой, которая росла перед зданием школы. На прощанье Костя опять принял позу холодного насмешника: «Расстались мы под старой липы сенью, любовь была прекрасным сновиденьем…» И потом добавил: ты это запиши, запиши непременно, ты ведь так и собиралась? И они разошлись в разные стороны, и даже за прощальной музыкой остановки не было. Потому что из какого-то окна донеслась песня: «Настанет скоро лето, ступай, изменник, прочь…»
Ты этого не хотел.
Правда, песня, которая так отвратительно подходила к случаю, она ведь кончилась новой любовью.
Ах, какая вы бледная, говорит ей мадам Шмидт, когда она возвращается домой вечером после собрания, — вы, надеюсь, не собираетесь заболеть? Мадам Шмидт с удовольствием смотрит сентиментальные фильмы, но душевные муки в действительной жизни наполняют ее содроганием. Что же прикажете ей делать, когда ее собственная жиличка запирается в своей комнате и не ест и не пьет?
Но еще раньше, в тот же вечер, Криста Т. написала письмо сестре.
8
Если не сейчас, то когда же?
Так начинается письмо, о котором я охотнее всего умолчала бы, потому что оно не было отправлено, и, кроме нас двоих, о нем не знал никто. Другими словами, — никто, кроме меня. На другое же утро с ней началось то самое, что мадам Шмидт почтительно назвала «болезнью»: сидение, неподвижность два дня подряд, и за два дня съеден от силы ломтик хлеба, пока не пришел молодой человек, нет, не тот красивый молодой господин благородного вида, а другой, весь в веснушках, она успела в коридоре шепнуть ему несколько слов, и он был очень учтив, даже с ней, простой женщиной, а потом он прошел в комнату, и долгое время оттуда был слышен только его голос, пока фрейлейн не заплакала. Тогда ведь хозяйка могла облегченно вздохнуть, не так ли? А на другой день этот же молодой человек проводил ее до вокзала.
Письмо пролежало в дневнике до сего дня.
Я, признаться, вовсе и не заметила, что она задолго до каникул куда-то исчезла и не подавала о себе никаких вестей. В письме говорится, что она хотела умереть и что больше ей ничего не хотелось. Как может человек, которого ты видишь каждый день, вдруг захотеть смерти?
К сожалению, я вынуждена предать гласности это письмо, потому что принято считать, будто таких писем вообще никто не пишет. Нет, я не выдумала это письмо, я просто позволила себе сократить его, собрав воедино то, что у нее было разбросано на нескольких страницах.
Дорогая сестра, — пишет Криста Т., — весной пятьдесят третьего. Если не сейчас, то когда же?
Ты ведь знаешь, как это бывает: время проходит быстро, но мимо нас. Не хватает воздуху или способности глубоко вздохнуть. Как будто целые доли легкого уже давно отказываются работать. А можно ли жить, когда целые доли отказываются работать?