С ума сойти, подумаю я, вот мы и начинаем ретушировать Кристу Т., жертвовать мертвой ради живых, хотя полная правда живым все равно не нужна. Но, оказывается, я вторично ошиблась в Гертруде Борн.
Нет-нет, скажет она, все гораздо проще. Криста Т. знала лишь один интерес — интерес к людям. Возможно, она выбрала для изучения не тот предмет — литературу, ну к чему ей литература? Хотя, кстати сказать, что было для нее тем предметом?
Кто бы мог предположить — мне приходится размышлять об этом совместно с Гертрудой Борн?
И вообще, может быть, скажет здесь Гертруда, кроме меня, у нее в ту пору никого не было.
Нет, я не стану с ней спорить, но, с другой стороны, не смогу безоговорочно принять ее слова на веру. А Костя? — скажу я. Не забудь про Костю.
Тут она, разумеется, энергично замотает головой. Упорство, которое всегда было ей присуще, перешло за эти годы в упрямство.
Никого, скажет она, никого, кроме меня. Костя! Да разве можно принимать всерьез это хождение друг вокруг друга?
Я, владеющая дневниками Кристы Т., погружусь в молчание. Значит, у нее и в самом деле никого не было, значит, моя попытка оправдаться — ибо чего ради я в противном случае пришла бы к Гертруде Дэллинг? — провалилась. К чему же сидеть и слушать дальше, что говорит Гертруда?
Ты рассуждаешь, как она, скажет мне Гертруда Дэллинг: все зависит от того, под каким углом взглянуть на дело, в данном случае на ее отношение к Косте. Но на это мы глядеть не будем, никогда. Кстати, такая черта в ней тоже была: пренебрегать объективными фактами. А потом начиналось великое похмелье, и разговоры, разговоры…
Похмелье? — осторожно переспрошу я.
И не однажды. Эта бездна грусти! Только потому, что люди не хотят быть такими, какими она их видит.
Или, подброшу я зерно сомнения, или потому, что она сама не могла быть такой, какой мы бы хотели ее видеть?
Гертруда Дэллинг очень хорошо поймет меня, но она уже давно стоит выше таких искушений. Мы бы хотели? — возразит она. Хотели? Да разве мы были свободны в своих желаниях? Разве не были обязаны как можно лучше решать непосредственные задачи и требовать того же от других? Разве это не помогло нам совершить чудеса? Разве нам могло быть сегодня лучше?
Да не об этом же шла речь. Куда бы это нас завело, подумаю я; вслух же, щадя Гертруду Дэллинг, спрошу: в чем ты ее обвиняешь?
Кого? — спросит она растерянно. Ах, так… Ее. Должно быть, ты неправильно меня поняла. Обвинять? Не забывай, что мы с ней дружили, дружили по-настоящему. Она всегда могла на меня положиться.
И это чистая правда. Когда Кристу Т. охватывало беспокойство, когда ей не сиделось на месте, когда она исчезала, чтобы потом объявиться снова, чужая, словно ее не было долго-долго, она могла быть уверена, что Гертруда Борн осталась на своем посту и ждет ее, неизменная в любви и верности, что ей не зададут никаких вопросов, не потребуют никаких объяснений, но что ее поймут и без них.
После этого что мне остается делать, кроме как встать и бесшумно уйти?
В чем я ее обвиняю? — повторит Гертруда уже от окна, и голос у нее зазвучит по-другому. В том, что она на самом деле умерла. Раньше она делала все как бы в шутку, как бы на пробу. Раньше она могла любое дело бросить на середине и взяться за совсем другое, а многие ли на это способны? А потом она вдруг ложится и умирает с полной серьезностью и уже не может бросить это и заняться чем-нибудь другим. Или ты веришь, что она умерла от этой болезни?
Нет.
Я не пойду к ней, я не стану отыскивать Гертруду Дэллинг. Разговор не состоится, и мы обе избавим себя от этих душевных терзаний. А вопрос, отчего умерла Криста Т., я задам сама в свое время, не ставя под сомнение тот факт, что именно со своей болезнью, с лейкемией, она не могла справиться.
Я останусь дома: зачем портить настроение Гертруде Дэллинг? Она такая, какой может быть; кто, кроме нее, мог бы сказать о себе, что дошел до поставленных ему границ? А вопросы, которые я хотела задать ей, я могу с тем же успехом — или с еще большим — задать себе самой. Окольный путь оказался излишним.
Впрочем, со временем все вопросы теряют свою остроту — и вместо Я — такую возможность предоставляют нам законы языка — почти всегда может возникнуть Мы, и никогда эта замена не происходила с большим основанием, чем в ту пору. После чего уже никто не может потребовать от тебя взвалить на свои плечи чужие грехи, разве что при определенном стечении обстоятельств.
Я, разумеется, полагала, что состою с ней в более дружеских отношениях. С моим вторичным появлением, как это мне стало известно теперь, она не связывала никаких особых надежд. Лишь потом она начала считаться со мной, хотя бы на определенные промежутки времени, между которыми ее снова уносило в сторону. Я нашла письма, где упрекаю ее в этом; в последний раз, угрожаю я ей, в последний раз, снова и снова в последний. В ответ на это — неубедительное извинение с ее стороны: когда я, наконец, соберусь с силами…
Истина же заключается в том, что у нас были другие заботы. Мы были целиком поглощены задачей сделать себя неуязвимыми, если кто-нибудь до сих пор может вчувствоваться в значение этих слов. Не только не воспринимать ничего чуждого — а уж что только мы не провозглашали тогда чуждым! — но даже и в себе самом не давать хода ничему чуждому, а если и возникнет ну там колебание, подозрение, взгляд, вопрос, наконец, — не подавать и виду. И не столько из страха — хотя многие просто-напросто боялись — сколько из неуверенности. Неуверенность, которая рассеивается труднее, чем многое другое из известного мне.
Кроме уверенности, чьей оборотной стороной она является. Только как это объяснить? Да никак.
Но этот новый мир, который мы хотели сделать неприкосновенным, хотя бы заменив собой один из камней его фундамента, — этот мир существовал на самом деле. Он существует, и не только в наших головах, а тогда он для нас начинался. Что с ним ни происходило, что ни произойдет, было и останется нашим делом. Среди предлагаемых вариантов обмена нет ни одного, ради которого стоило бы по меньшей мере оглянуться.
Она — теперь я говорю о Кристе Т. — ни о чем так страстно не мечтала, как об этом нашем новом мире, и она была наделена именно тем видом воображения, которое нужно, чтобы постичь его, — ибо, что там ни говори, меня ужасает мысль о новом мире людей, лишенных воображения. Людей факта. Людей из породы «гоп-гоп», как она их называла, хотя и терзалась в недобрые часы мыслью об их превосходстве. Она даже пробовала как-то уравняться с ними, обзавестись профессией, которая поможет ей занять подобающее место на людях. Но, поставив себе такую цель, она сама себя застигла врасплох, сама себя перехитрила и сама себя урезонила. Положила твердые границы своей склонности наблюдать, мечтать, не вмешиваться. Отодвинула в сторону болезненно ощущаемый рубеж между «думать» и «делать». Зачеркнула все условия. Мы все должны потрудиться, чтобы жить достойно жизни. Надо быть готовым к тому, чтобы взять на себя определенную ответственность. Во всяком случае, торопится она добавить, мы должны ясно сознавать ее, нести всю ее полноту и не давать себе поблажки …
Она принимала участие в наших ночных разговорах, тех чудесных, безудержных ночных разговорах об устройстве рая, на пороге которого мы, по большей части голодные и в деревянных башмаках, мнили пребывать. Нас захватила идея совершенства, из наших книг и брошюр она проникла в нас, а с трибун многочисленных собраний в нас просочилось нетерпение: истинно говорю тебе, ныне же будешь со мной в раю. О, у нас уже было предчувствие рая, оно было бесспорным и незаменимым, мы лишний раз убеждались в его реальности за спорами типа: а чем он будет отапливаться, наш рай, не атомной ли энергией? Или газом? А сколько у него будет фаз, две или больше, и по каким приметам мы узнаем, что он уже наступил? И кто, кто из нас окажется достоин жить в нем? Конечно же, самые чистые, это не подлежало сомнению. И мы с новым пылом бросались на домашние задания, мы и сегодня улыбаемся, когда напоминаем об этом друг другу. И еще раз, на считанные минуты становимся схожими друг с другом, как были благодаря этой вере много лет подряд. И сегодня еще можем узнать друг друга по какому-нибудь лозунгу, какому-нибудь слову. Перемигиваемся. Пусть рай набивает себе цену, на то он и рай. И пусть, кто хочет, презрительно улыбается: раз в жизни, в нужное время, человек должен верить в невозможное.